Культура  ->  Литература  | Автор: | Добавлено: 2015-05-28

Последние годы жизни Пушкина

Никогда русское сердце не примирится с ужасной смертью Пушкина, никогда не иссякнут слезы оплакивающих его, никогда не исчезнет желание узнать и осмыслить каждую подробность его жизни в те последние годы, о которых рассказывают документы, собранные во множестве книг.

Безвременная, трагическая смерть гения всегда привлекает внимание, особенно если эта смерть была насильственной или предполагает «загадочные» обстоятельства.

Вспомним, как обширна литература и сколько существует гипотез вокруг смерти Моцарта. А там, где возникает повышенный интерес, там скорее возможны новые находки и новые гипотезы. Сколько бы ни говорили и ни писали о том, что Пушкин в своих последних произведениях, письмах, разговорах стремился, осознанно или невольно, подытожить свой жизненный и творческий путь, всё же не обманывающее народное ощущение иное – он погиб безвременно и неожиданно, он должен был жить и творить

Одной из тайн пушкинского творчества является вдруг возникшая потребность в конце 1836 года обобщить всё написанное и создать стихотворения, которые нужно считать нравственным завещанием поэта – «Из Пиндемонти» и «Памятник». Почему же гениальный поэт в расцвете творческих сил, в 36 лет, пишет стихотворение-завещание? Неужели он предчувствовал свою скорую кончину?

В самом конце 1833 года Пушкина пожаловали званием камер-юнкера. Эту сомнительную монаршью милость он встретил крайне болезненно.

В это время его отношение к царю резко меняется. Прежде он был полон иллюзий, и когда восхищался царём, то делал это искренне. В 1826 году Пушкин дал царю слово верности и все эти годы держал своё слово и был верен царю, даже тогда, когда сомнения закрадывались к нему в душу. Теперь тем самым царём, в которого он верил или хотел верить, был нанесён удар его достоинству такой неожиданный и такой силы, что он поневоле должен был задуматься.

Ещё в апреле 1834 года Пушкин пишет письмо жене, в котором не очень уважительно отзывается о государях, в частности о царствующем. Письмо перехвачено полицией, и его содержание становится известным Николаю. Тот не скрывает своего гнева. Пушкин взрывается. Под датой 10 мая он записывает в дневнике: «Государю неугодно было, что о своём камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностью. Но я могу быть подданным, даже рабом – но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в этом признаться - и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть самодержавным».

Вместе с тем об отставке Пушкин думает всерьёз и упорно. В 1831 году, когда царь взял его к себе на службу, он радовался и писал Плетнёву: «Он дал мне жалование, открыл мне архивы, с тем, чтобы я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли?» Теперь, спустя 3 года, ему стало окончательно ясно, что царское «благодеяние» оказалось на поверку новыми путами. Служба накрепко привязывала к Петербургу, в Петербурге было светское окружение, придворная жизнь, придворные сплетни, и всё это было невыносимо для Пушкина.

25 июня 1834 года в письме к Бенкендорфу Пушкин просит разрешения оставить службу. Просьбу передают царю, тот в ярости. Если Пушкин уйдёт в отставку, царь намерен порвать с ним всякие отношения, и запретит работать в государственных архивах. Впрочем, Николай не против того, чтобы Пушкин одумался и взял отставку назад. Пушкину не остаётся ничего другого, как сделать это. Он знает, что открытая ссора с Николаем ни к чему хорошему не приведёт: у него достаточный и весьма печальны опыт ссоры с царями.

Состояние мучительной тревоги, в котором Пушкин находится, мешает его творчеству. Он никогда ещё не был так мрачен, как в эти последние годы его жизни, никогда ещё будущее не казалось ему таким беспросветным. Он чувствует себя точно загнанным, ему некуда деться. Он мечтает зажить по-домашнему, просто, по-человечески, а его делают камер-юнкером; он хочет свободы и независимости, а между тем он кругом в цепях: светских, государственных, придворных, денежных. Это трагедия!

Немногим более чем за полгода до гибели он пишет жене: «. чёрт догадал меня родиться в России с душою и талантом! Весело, нечего сказать». Эти слова у него – не признание, не выражение продуманного взгляда, это как вопль страдания. Ещё прежде, чем его убил Дантес, его постепенно, исподволь, с сознательной и неосознанной жестокостью мучила и убивала бездушная, неодолимо-страшная сила, называемая властью. Для Пушкина она была как стихия, как рок, от неё не было и не могло быть у него защиты.

В поисках возможности беседовать со своим читателем Пушкин обращается к журналистике. Вместе с Дельвигом он создавал «Литературную газету»(1830), а позже сам издавал журнал «Современник»(1836), куда намеревался привлечь и молодого Белинского, статьи которого очень его интересовали.

Со слов близкого друга Пушкина Сергея Александровича Соболевского первый пушкинист П. И. Бартенев сделал в 1860-х годах следующую запись: «Мысль о большом повременном издании, которое касалось бы по возможности всех главнейших сторон русской жизни, желание непосредственно служить отечеству пером своим, занимали Пушкина почти непрерывно в последние десять лет его кратковременного поприща Обстоятельства мешали ему, и только в 1836 году он успел выхлопотать себе право на издание «Современника», но уже в размерах весьма ограниченных и тесных».

Действительно, как только умолкла в 1831 году «Литературная газета» Дельвига-Пушкина, поэт принялся хлопотать о собственном периодическом издании, на страницах которого вновь бы литераторы пушкинского круга в борьбе с официозной и склонной к доносу «Северной пчелой» Булгарина, а потом и с обывательскою представительницей «торгового направления» в журналистике – «Библиотекой для чтения» О. И. Синковского. А это означало и борьбу с Бенкендорфом, поощрявшим «перо Булгарина, всегда преданное власти».

Как часто бывает в литературных отношениях, те, против кого журнал мог быть направлен, нанесли упреждающие удары. Сперва Булгарин и Греч через издателя А. Ф. Смирдина предложили Пушкину 15 тысяч отступного «за восстановление прежних отношений» - то есть, чтоб вообще журнал не выпускал. Отказ от сделки заведомо означал будущую брань «Северной пчелы», которая впоследствии нашла случай упрекнуть поэта в том, что «мечты и вдохновения свои он погасил срочными статьями и журнальною полемикою», забыв, как много грязи в своё время летело с её страниц в эти «мечты и вдохновения». Но уже после появления первого тома «Современника» «Северная пчела», распознав «антибулгаринское» направление журнала, жалила достаточно больно: «Поэт променял золотую лиру свою на скрипучее неумолкающее труженическое перо журналиста; он отдал даром свою свободу». Спрашивается, как оценивали в таком случае свою свободу булгаринцы? Она им была впрочем, не нужна. Притворное сочувствие выливалось в прямое издевательство: «Между тем поэт опочил на лаврах слишком рано и, вместо того, чтобы отвечать нам новым политическим произведением, он выдаёт толстые, тяжёлые книжки сухого и скучного журнала, наполненного чужими статьями. Вместо звонких сильных прекрасных стихов его лучшего времени читаем его вялую ленивую прозу, его горькие и печальные жалобы. Пожалейте поэта!»

Приступая к «современнику», Пушкин оптимистически рассчитывал на 25 тысяч годового дохода (ассигнациями). Такая сумма хоть и не бог весть как была велика, но всё-таки позволила бы расплатиться с первоочерёдными долгами. А они были угрожающе велики!

Первый том «Современника», вышедший 3 апреля 1836 года, имел тираж 2400 экземпляров; второй – тоже 2400, третий уже 1200; последний – только 700. Общий расход на бумагу, типографские работы и гонорар авторам, который Пушкин платил первоначально из собственного кармана, составили приблизительно как раз 25000. На квартире поэта после его смерти осталось 109 полных комплектов журнала (их потом продали) да ещё неизвестно, сколько отдельных экземпляров первого и второго номеров – Опёка над детьми и имуществом А. С. Пушкина постановила их сжечь, не надеясь реализовать; по этим данным нетрудно будет подсчитать «барыши» поэта. Необходимо, конечно, знать при этом, что годовой комплект «Современника» стоил 25 рублей ассигнациями, а с «пересылкою» - 30 рублей.

Но материальный провал выявился не сразу, а вот сражения с цензурой начались сразу же, вместе с подготовкой первого номера. Пушкин знал: все самое лучшее, что он опубликует в «Современнике», будет наталкиваться на сопротивление цензуры.

И вот с каждым днём жизнь Пушкина осложняется. При том образе жизни, который диктовался сложившимися обстоятельствами, никаких денег не хватало. Пушкин просится в деревню – его не пускают. Подал в отставку – разразился скандал. Царь даёт денег взаймы – мучительно брать. Кольцо всё сужается. Так бывает, когда вода, стремительно кружась, уходит в невидимое отверстие: его не видать, но оно есть – роковым образом есть! – и вот-вот себя обнаружит

Всё это наверняка наводило Александра Сергеевича на мрачные мысли. И может быть, поэтому он пишет свои стихотворения-завещания.

«Памятник» - последнее и одно из самых высоких созданий Пушкина на тему поэта и назначения поэзии. Оно по своим глубинным истокам связано с одой Горация «К Мельпомене». Эту оду переводил Ломоносов, свободно изложил Державин. К тексту Державина пушкинский «Памятник» ближе всего. Тем не менее, он представляет собой не подражание, а не в какой-либо соотнесённости с Державиным или Ломоносовым.

В «Памятнике» Пушкин говорит о своём понимании смысла и ценности поэзии. Он видит их в том, чтобы служить добру и пробуждать в людях «чувства добрые». Для Пушкина в этом основная задача поэзии и высшее её оправдание. То же относится и к прославлению свободы. Чувство свободы, особенно в «жестокий век» с точки зрения Пушкина, есть тоже высокое и доброе чувство. Как и милосердие, к которому Пушкин призывал власти своими стихами.

«Памятник» - стихотворение не только глубокое и сильное своей мыслью, но и очень цельное по мысли. Цельное не прямой, не внешней логикой, а свободным сцеплением глубоко связанных поэтических идей. Эти идеи в стихотворении перекликаются, возникают и исчезают по свободным ассоциациям и вместе с тем по внутренней необходимости. При этом за ними, за их движениями всегда видна единая и цельная личность поэта, его жизненный опыт, его высокое достоинство и его мудрость:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный,

К нему не зарастёт народная тропа.

Вознёсся выше он главою непокорной

Александрийского столпа.

Нет, весь я не умру – душа в заветной лире

Мой прах переживёт и тленья убежит –

И славен буду я, доколь в подлунном мире

Жив будет хоть один пиит.

Слух обо мне пройдёт по всей Руси великой,

И назовёт меня всяк сущий в ней язык,

И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой

Тунгус, и друг степной калмык.

И долго буду тем любезен я народу,

Что чувства добрые я лирой пробуждал,

Что в мой жестокий век восславил я Свободу

И милость к падшим призывал.

Веленью божию, о муза, будь послушна,

Обиды не страшась, не требуя венца,

Хвалу и клевету приемли равнодушно

И не оспаривай глупца.

Стихотворение «Памятник» не только до сих пор читают и перечитывают, но о нём не утихают горячие споры. Историков литературы – по крайней мере, многих из них – смущает последняя строфа: «Веленью божию, о муза, будь послушна» В ней видят нечто не до конца пояснённое, а иные находят в ней противоречие всему тому, что было связано в стихотворении прежде. Один известный современный исследователь творчества Пушкина пишет, например, о последней строфе «Памятника» так: «Попробую теперь объяснить, как дело обстоит с последними наиболее мрачными и грустными строками пушкинского «Памятника». В сущности, стихотворение само по себе, казалось бы, не нуждается в этой строфе. Всё уже сказано – и о бессмертии поэзии Пушкина и славы его, и о мировом её значении в будущем. Но ведь Пушкин идёт в своей композиции за Державиным (и Горацием), так что эта пятая строфа необходима. И Пушкин заполняет её совершенно иным содержанием, чем его предшественники».

Далее о содержании последней строфы «Памятника» говорится во многом интересно и убедительно. Но приведённые здесь соображения и мысли исследователя кажутся, по меньшей мере, спорными. Прежде всего, последние строки стихотворения представляются не «грустными» и тем более не «мрачными», но торжественно-высокими. И возникли эти строки не по внешней необходимости, а по необходимости внутренней. Последняя строфа заключает в себе очень дорогие для Пушкина мысли, которые нам не раз встречались в его произведениях.

Но мысли последней строфы вытекают не только из общего мировоззрения Пушкина, но и не менее того из строя идей самого стихотворения «Памятник». Они являются прямым развитием того, что сказано в самом начале: «Вознёсся выше он главою непокорной Александрийского столпа». Намеченная и заданная этими словами мысль о непокорности поэта всякой земной власти, о его высокой независимости получает в последней строфе развёрнутый и окончательный вид.

Правда, в последней строфе косвенным образом отстаивается также и независимость поэта от народа, однако и в этом нет ничего неожиданного и странного. Ту же мысль Пушкин прямо провозглашал в стихотворении «Из Пиндемонти». Очевидно, для Пушкина она не случайная:

Не дорого ценю я громкие права,

От коих не одна кружится голова.

Я не ропщу о том, что отказали боги

Мне в сладкой участи оспоривать налоги.

Или мешать царям друг с другом воевать;

И мало горя мне, свободно ли печать

Морочит олухов, иль чуткая цензура

В журнальных замыслах стесняет балагура.

Всё это, видите ль, слова, слова, слова.

Иные, лучшие, мне дороги права;

Иная, лучшая, потребна мне свобода:

Зависеть от царя, зависеть от народа –

Не всё ли нам равно? Бог с ними. Никому

Отчёта не давать, себе лишь самому

Служить и угождать; для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи;

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья.

- Вот счастье! Вот права

«В этом стихотворении, - пишет В. П. Старк, - сформировано идеальное поэтическое и человеческое кредо Пушкина, выстраданное всей жизнью». В самом деле, с тех юношеских лет, когда он «не рвался грудью в капитаны» и не «полз в асессора», Пушкин превыше всего ценил внутреннюю свободу художника и вообще человека. Трагедия его была в том, что постоянное соприкосновение с царями, министрами и чиновниками всех рангов лишало спокойствия, заставляло, если и не изменять главному, то порой приспосабливаться, чтобы не сгинуть в «пропастях земли», и продолжать творить. Гамлетовское «слова, слова, слова» как нельзя ближе подходило настроению Пушкина в дни создания произведения. Вся фальшь, всё лицемерие окружающих, вся тщетность житейских, карьерных, денежных поползновений становились ясны ему как на ладони. В статье «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и Отечественной», помещённой в третьей книге «Современника», которую готовил летом, Пушкин развивал ту же тему: «Закон не вмешивается в привычки частного человека, не требует отчёта о его обеде, о его прогулках и тому подобном; закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб он описывал нравы женевского пастора, а не приключения разбойника или палача, выхвалял счастье супружеское, а не смеялся над невзгодами брака».

Само название «Из Пиндемонти» - заведомый камуфляж, мистификация из числа тех, к которым часто прибегал Пушкин, надеясь напечатать то или иное произведение. В данном случае это особенно заметно, потому что до подписи «Из Пиндемонти» была другая, зачёркнутая: «Из Альфреда Мюссе». Оба прекрасных поэта, французский и итальянский, «ни в чём не повинны» - стихотворение совершенно оригинальное, пушкинское. Поэт смеётся над тем, что «боги отказали» ему в обычных, жалких правах чиновников и торгашей. Ему нужны права, но совсем другие. Не зря этим словом он открывает стихотворение и им же заканчивает.

Очень важно правильное истолкование строки: «Зависеть от царя, зависеть от народа». Это вовсе не пренебрежение к истинно народному мнению. Речь совсем о другом: Пушкин сопоставляет две формы правления – самодержавную и парламентско-представительскую буржуазную демократию (её-то он и называет здесь «народ») и отвергает обе: свобода личности, по Пушкину, равно унижается такими способами взаимоотношений человека и общества. В связи с этим, как всегда, у Пушкина, чрезвычайно интересна перекличка созданий его поэтического воображения с его же публицистикой. Для третьей книги «Современника» он написал статью «Джон Теннер», где говорит об американском «народовластии»: «Уважение к сему народу и к его уложению, плоду новейшего просвещения, сильно поколебалось. С изумлением увидели демократию в её отвратительном цинизме, в её жестоких предрассудках, в её нестерпимом тиранстве. Всё благородное, бескорыстное, всё, возвышающее душу человеческую, - подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству; большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; талант из уважения к равенству, принуждённый к добровольному остракизму; такова картина Американских Штатов». Любопытное замечание в связи с этим делает литературовед-американист, изучавший тему «Пушкин и США», А. Старцев: «В 1830-х годах Пушкин вступает в период важных идейных раздумий и поисков, которым не суждено было получить завершения. В значительной части они были связаны с переоценкой идеологического наследия восемнадцатого столетия» Как видим, Пушкин близко подошёл к размышлениям и выводам, которые волнуют нас по сей день.

При любой форме «мирской власти» она требует от личности «любоначалия». Поэт возвышается над этим и обладает правом на такую позицию.

Подводя, вольно или невольно, итоги, Пушкин понимал, что неосуществлённое уже не осуществится, и боль сжимала его сердце. О душевной и моральной «тошноте», до которой довела его жизнь, он и рассказал в своих последних произведениях!

В конце марта 1836 года случилась беда в жизни поэта – умерла его мать. Отношения сына к матери были всегда далеки. Но когда у Пушкина у самого появились маленькие дети, что-то, видимо, в нём всколыхнулось от самого раннего собственного детства. А когда Надежда Осиповна несколько месяцев лежала больная, Пушкин – как о том вспоминала одна из дочерей П. А. Осиповой – «ухаживал за нею с такой нежностью и уделял ей от малого своего состояния с такой охотой, что она узнала свою несправедливость и просила у него прощения, сознаваясь, что не умела его ценить. Он сам привёз её тело в Святогорский монастырь, где она и была похоронена. После похорон он был чрезвычайно расстроен и жаловался на судьбу, что она и тут его не пощадила, дав ему такое короткое время пользоваться нежностью материнской, которой до того времени он не знал».

Однако чисто из литературных отношений у Пушкина была в эти последние годы его жизни одна встреча, по-настоящему значительная.

Мы теперь легко произносим два эти имени рядом: Пушкин и Гоголь. Но не такое обычное явление представляла собой дружба этих двух гениальных людей, разделённых по возрасту десятилетием, дружба без зависти, без соперничества, с живейшим интересом к творчеству каждого, с прозорливым пониманием у одного и с восторженно-проникновенным восхищением у другого.

Гоголь смело благородно, поднял голос за Пушкина на фоне тех грубых нападок, которым часто подвергался он в то время.

В самом деле, Гоголь воздал хвалу Пушкину в полный голос своего собственного гения: «При имени Пушкина тотчас осеняет мысль о русском национальном поэте В нём, как будто в лексиконе, заключалось всё богатство, сила и гибкость нашего языка Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа: это русский человек в его развитии Самая жизнь его совершенно русская Он при самом начале своём уже был национален, потому что истинная национальность состоит не в описании сарафана, но в самом духе народа. Поэт может быть и тогда национален, когда описывает совершенно сторонний мир, но глядит на него глазами своей национальной стихии, глазами своего народа, когда чувствует и говорит так, что соотечественники его кажется, будто это чувствуют и говорят они сами»

Существует придание, что Пушкин и Гоголь проводили иногда целые ночи, слушая произведения друг друга. Часто встречались они у Жуковского. Вместе с Жуковским Пушкин был даже на лекции Гоголя в университете. Но замечательнее всего в отношениях Пушкина к Гоголю – это то, что он подарил ему те два сюжета, которые легли в основу двух важнейших произведений Гоголя: «Ревизор» и « Мёртвые души».

У Пушкина у самого были начальные наброски на эти темы, но он не пожалел передать именно эти темы своему молодому другу, может быть, чувствуя, что они более подходят характеру дарования Гоголя, чем его собственному. Вот случай, когда гениальный писатель сделал гениальный поступок, думая о литературе в целом, а не о своих собственных литературных успехах или заслугах. Эту черту Пушкина следует понять и оценить в полную силу.

Сколько бы ещё таких неповторимых идей смог подарить поэт Гоголю и другим гениальным писателям, но эта дуэль

Обратимся же к образу д’Антеса – того безумца, который посмел убить Пушкина. Вот некоторые отрывки из записок д’Аршиака о нём: «Всегдашний повеса и хохотун, кузен мой любил рассказывать о своих похождениях и победах. Я навёл разговор на эту тему.

Жорж весело расхохотался и с горящим глазами стал посвящать меня в историю своих русских похождений.

– Петербург полон соблазнов, - с увлечением рассказывал он. – Северные морозы разжигают кровь и кружат голову. Здешние женщины ленивы и чувственны, как гаремные затворницы. Они капитулируют при первой осаде

Я заметил, что когда д’Антес говорит о женщинах, лицо его принимает хищное выражение. Ноздри слегка раздуваются, глаза вспыхивают жестоким огоньком, даже его прекрасно очерченный рот получает резкую и неприятную складку.

– Ты как всегда, ни в чём не знаешь поражений, - заметил я.

Неожиданно лицо Жоржа омрачилось. С необычной задумчивостью он посмотрел на меня, перевёл затем свой взгляд на бокал и долго следил за лёгким ходом возносящихся искорок светлого напитка.

Потом, отпив глоток, он произнёс:

–Знаешь ли, Лоран, после сотни лёгких побед я, наконец, чувствую себя побеждённым. Впервые в жизни я, как глупый мальчишка, бессилен подчинить себе обстоятельства и добиться торжества.

– Это действительно невероятно. Но кто же она?

Он ближе придвинул стул и, почти перегнувшись через скатерть, стал вполголоса говорить мне:

– Представь себе олимпийскую богиню в наряде знатной дамы наших дней. Она высока и изумительно стройна. Талия девически тонка и колеблет, как стебель, пышный и мощный торс великолепно расцветшей женщины. На нежной и крупной шее голова Юноны, но не властной и гордой, а кроткой и застенчивой. Этот контраст восхищает, переполняет тебя состраданием и может свести с ума

– Кто же она?

– Нет, я не назову её имени. Когда-нибудь узнаешь».

Так кто же та женщина из мечты д’Антеса? Вот ещё один отрывок из записок д’Аршиака:

«В момент, когда танцующие после ужина снова выстроились для кадрили, а часть посетителей во главе с императором расположились на эстраде и вдоль стен любоваться финалом празднества, из соседнего аванзала вышла одна необыкновенная чета.

Юная женщина, слегка побледневшая от утомления танцами, возвращалась в бальный зал, чуть опираясь о руку своего спутника. Я взглянул на них и уже не мог отвести глаз от лица вошедшей гостьи. Белый бальный наряд широко обнажал покатые плечи, слегка прикрытые ниспадающими струями тёмно-русых локонов и колыхающейся волною мягкого султана, прикрепленного к маленькой токе. Чёрная бархатка, заколотая у шеи двумя алмазами, и старинная брошь, напоминающая сложный узор флорентийской лилии, оживляли своими переливными лучами белоснежную ткань бального наряда. Серебрящийся гладкий атлас обтягивал высокую и стройную фигуру, окутанную у плеч воздушным и пышным потоком оборок и кружев. А над тоненьким ободком чёрного бархата у шеи, этим скромным девичьим украшением, высоко поднималось пылающее бессмертной красотой чело мифологической героини. «Сама её поступь обнаруживает подлинную богиню», - вспомнился мне знаменитый стих Вергиля, когда я следил за сияющим безразличием, с каким несла своё строгое очарование эта неведомая посетительница петербургского бала. Холод великого спокойствия, свойственный только гениальным полководцам и знаменитым красавицам, казалось, замыкал её внешность в очертания чеканной завершённости.

Только вглядываясь в это отточенное с поразительной чистотой лицо, я заметил во взгляде, в очерке лба, в самом рисунке слегка улыбающихся губ какое-то еле уловимое выражение скорби. Было ли это воспоминание или предчувствие страдания, трудно было бы сказать, но казалось, какая-то глубоко затаённая встревоженность придавала всему её торжественному облику едва ощутимый страдальческий отпечаток, словно высветляющий глубокой сердечной болью эту великолепную античную скульптуру. В каких-то нежных чертах и ласковых оттенках взгляда и улыбки лучезарное чело Юноны неожиданно принимало трогательный облик застенчивой и пугливой девочки. Из-под кружев, перьев, локонов, алмазов и бархата неожиданно проступало прелестное личико подростка, чем-то испуганное, но доверчивое и любящее. И чувство беспредельного восхищения перед законченными формами этой гордой статуи, бестрепетно шествующей среди суетной толпы угодливых царедворцев, сменялось волною глубокой жалости к юной женщине, высоко вознесённой над жизнью и людьми счастливым и опасным даром своей неповторимой красоты. Она входила не одна. Рука её в длинной белой перчатке спокойно лежала на тёмном рукаве её спутника. Завороженный этим солнечным обликом, я не сразу разглядел гостя, вводившего в бальный круг эту прекрасную даму. Только через некоторое время я рассмотрел его. Это был мой собеседник из салона графини Фикельмон. Это был Пушкин со своею женой Натальей».

Что это за Наталья, похожая на богиню, пленяющая всех своей красотой женщина?

Пушкин женился, и период тихой и весёлой жизни в Царском закончился. В это время завязались те узлы, которые напрасно старался развязать Пушкин в последние годы своей жизни. Отсюда потянулись нити его зависимости, внешней и внутренней; нити сначала тонкие, становились с годами всё крепче и опутали его вконец.

Уже в это время семейная жизнь его пошла по тому руслу, с которого Пушкин впоследствии тщетно старался свернуть её на новый путь. Уже в это время Наталья Николаевна установила свой образ жизни и нашла своё содержание жизни.

Появление девятнадцатилетней жены Пушкина при дворе и в большом петербургском свете сопровождалось блистательным успехом. Этот успех был неизменным спутником Пушкиной. Создан он был очарованием её внешности; закреплён и упрочнён стараниями светских друзей Пушкина и тётки Натальи Николаевны – пользовавшейся большим влиянием при дворе престарелой фрейлины Екатерины Ивановны Загряжской.

В письмах сестры Пушкина, О. С. Павлищевой, к мужу, мы находим красноречивые свидетельства об успехах Н. Н. Пушкиной в свете и при дворе. В середине августа 1831 года Ольга Сергеевна писала мужу: «Моя невестка прелестна: она является предметом удивления в Царском; императрица желает, чтобы она была при дворе, а она желает об этом, так как она не глупа, но ещё немного застенчива, но это пройдёт, и она – красивая, молодая и любезная женщина – поладит и со двором, и с императрицей». Немного позже Ольга Сергеевна сообщала, что Н. Н. Пушкина была представлена императрице и та от неё в восхищении! Ольге Сергеевне не понравился образ жизни Пушкиных; они слишком много принимали, в особенности после приезда, в октябре месяце, в Петербург. В Петербурге Пушкина стала самою модною женщиной. Она появилась на самых верхах петербургского света. Её прославили самой красивой женщиной и прозвали «Психеей». Барон М. Н. Сердобин писал в ноябре 1831 года барону Б. А. Вревскому: «Жена Пушкина появилась в большом свете и была здесь отменно хорошо принята, она нравится всем и своим обращением, и своей наружностью, в которой находят что-то трогательное». Можно было бы привести длинный ряд современных свидетельств о светских успехах Н. Н. Пушкиной. Все они однообразны: сияет, блистает, поразительная красавица Но среди десятков отзывов нет ни одного, который указывал бы на какие-либо иные достоинства Пушкиной, кроме красоты. Кое-где прибавляют «мила, умна», но в таких прибавках чувствуется только дань вежливости той же красоте.

Женитьба поставила перед Пушкиным жизненные задачи, которые до тех пор не стояли на первом плане жизненного строительства. На первое место выдвигались заботы материального характера. Один он мог бы мириться с материальными неустройствами, но молодую жену и будущую семью он должен был обеспечить. Ещё до свадьбы Пушкин обещал матери своей невесты, что не позволит, чтоб его жена чувствовала какие-нибудь лишения, чтобы она не была там, куда призвана блистать и развлекаться. Женившись, Пушкин должен был думать о создании общественного положения, ему, вольному поэту, такое положение не было нужно – оно было нужно его жене. Светские успехи жены обязывали Пушкина в сильнейшей степени, принуждали его тянуться изо всех сил и прилагать усилия к тому, чтобы его жена была на высоте положения и чтобы место, которое она заняла по праву красоты, было обеспечено ещё и признанием за ней права на это место по светскому званию или положению её мужа. Звание поэта не имело цены в свете – Пушкин должен был думать о службе, о придворном звании.

Итак, уже в первый год семейной жизни, в 1831 году, жизнь Пушкина приняла то направление, по которому она шла до самой его смерти. С годами становилось всё тяжелее и тяжелее. Разноцветные нити зависимости переплелись в клубок. Уж трудно было разобрать, что от чего, с чего надо начинать перемену жизни: бросить ли службу, скрыться от государственных милостей, вырвать жену и себя из светской суеты, достать деньги, «разделаться» с долгами? По временам Пушкин мог с добродушной иронией писать жене: «Какие вы, помощницы или работницы? Вы работаете только ножками на балах и помогаете мужьям мотать Вы, бабы, не понимаете счастья независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: «Как вы прекрасны!» Но иногда Пушкин не выдерживал добродушного тона. Горьким воплем звучат фразы письма к жене: «Дай бог плюнуть на Петербург, да подать в отставку, да удрать в Болдино, да жить барином! Неприятна зависимость, особенно, когда лет двадцать человек был независим. Это не упрёк тебе, а ропот на самого себя». Эти слова были писаны в мае 1834 года. В этот год Пушкин ясным оком взглянул на свою жизнь и решился на резкую перемену всего строя жизни, судорожно рванулся, но тут же был остановлен Жуковским. Кризис не наступил, но петли, образовавшиеся из нитей зависимости, медленно, но непрестанно затягивались.

Наталья Николаевна не была помощницей мужа в его замыслах, о перемене жизни. В том же мае 1834 года Пушкин осторожно подготовлял жену к мысли об отъезде из Петербурга.

Доводы Пушкина не были убедительны для Натальи Николаевны. Годом позже, в 1835 году, Наталья Николаевна отвергла предложение поездки в Болдино.

В процессе закрепления петель, стягивающих сердце Александра Сергеевича, Наталья Николаевна, быть может, бессознательно, не отдавая себе отчёта и подчиняясь лишь своему инстинкту, играла важную роль. «Она медленно, ежеминутно терзала восприимчивую и пламенную душу Пушкина», - говорит хорошо знавшая Пушкиных современница. По её мнению, никогда не изменявшая чести, Наталья Николаевна была взволнована в чрезмерном легкомыслии, в роковой самоуверенности и беспечности, при которых она не замечала той борьбы и тех мучений, какие выносил её муж.

Но кто же, наконец, она, эта поразительная красавица? Какую душу облекла прелестная внешность? Все современные свидетельства говорят только об её изумительной красоте и ни о чём больше: они молчат об её сердце, её душе, её уме, её вкусе.

Ухаживания Дантеса начались в 1834 году. Они были настойчивы и продолжительны.

Встретили ли его ухаживания какой-либо отклик или остались безответными? Пушкина вела себя слишком робко и деликатно с этим наглецом! Ей нужно было действовать смелее и всего менее с ним церемониться; он принял робость с её стороны за ободрение, а потому позволял себе с нею всё более и более «вольности».

«Конечно, она могла ожидать себе неприятностей от этого человека. За одно резко сказанное ему слово, за один строго брошенный ему взгляд, за одну презрительную улыбку на его приторные любезности, - это строки из мемуарных записок личного секретаря Бенкендорфа Павла Ивановича Миллера. – Дантес решил отомстить Пушкину, обесславив её. Подлое средство, достойное оплеухи. – Барон Геккерен написал с этой целью несколько анонимных писем, которые разослал двум-трём знакомым Пушкина. Бумага, формат, почерк руки, чернила этих писем были совершенно одинаковы»

Пушкин был уверен, что грязное письмо исходит от Геккеренов. Состоявшиеся в безнравственной интимной связи, Дантес и Геккерен готовы были замарать кого угодно, не считаясь с честью и достоинством русских дворян, чтобы скрыть свои личные пороки и взаимоотношения. Жертвой их стала первая красавица Петербурга и поэт – её муж. Долгие ухаживания и «безумная страсть» Дантеса стоили недорого. Пушкин понимал это, верил жене и до поры не подавал вида, что вся эта история его волнует. Нет сомнения, что после свидания Натальи Николаевны с Дантесом у Полетики она всё рассказала мужу. Не утаила она и того, что от страстных уговоров Дантес и его «папаша перешли к угрозам расправиться с нею.

Таким образом, Пушкин получил анонимное письмо, а большей ценности, чем честь и достоинство, для Пушкина никогда не существовало. И за это он готов был принять смерть.

Существовала и сложная психологическая подоплёка. С одной стороны, Геккерен ревновал Дантеса и готов был, видимо, пойти на определённые шаги, чтобы скомпрометировать Пушкиных и побудить их, например, уехать из Петербурга. С другой стороны, Геккерен в определённый момент мог быть заинтересован в ухаживании Жоржа за женщиной замужней – это не могло кончиться женитьбой, и не оторвало бы «сына» от «отца». Вскоре, правда, положение резко изменилось. Испугавшийся Геккерен задумал как можно скорее женить «сынишку». Тогда и выплыл брак с Екатериной Гончаровой.

Анна Андреевна Ахматова, подходившая к гибели Пушкина не только как поэт, но и как проницательный исследователь писала: «Голландский дипломат барон Геккерен не был ни Талейраном, ни Меттернихом

Ни на что большее его, очевидно, не хватило бы, но образовать то, что мы теперь обозначаем изящным словом «склока», Геккерен мог и он, как мы видим, безупречно провёл всю задуманную игру. Такого рода игры для потомства, естественно, превращаются в карточный домик. Дунул и нет. Это происходит оттого, что выплывают взаимно друг друга уничтожающие документы, и вообще тайное становится явным. Тем не менее, у Пушкиных был опасный и опытный враг. И Пушкин это знал».

Недавно ленинградский пушкинист Л. А. Черейский выдвинул любопытную гипотезу о том, как мог Пушкин с полной определённостью утверждать, что Геккерены причастны непосредственно к анонимному пасквилю. Дело в том, что на оборотной стороне конверта, присланного 4 ноября М. Ю. Вельегорскому и до сих пор хранящегося в Пушкинском доме, имеется цифра «58», написанная чернилами рядом с почтовым штемпелем. Этот номер «почтового отделения», как теперь бы мы сказали, мелочной лавки, из которых отправляли письма и которым присваивали соответствующие номера. Так вот, пасквиль, изготовленный в нидерландском посольстве целой группой приятелей Дантеса, должны были отправить именно из мелочной лавочки, находившейся в Большой Коломне в прядильной или Покровской улице, в доме мещанина Фомина. По мнению Л. А. Черейского, Пушкин провёл, так сказать, частное расследование и убедился дня через три в виновности Геккеренов. Всё это выглядит достаточно логично, хотя естественнее предположить, что Пушкин принимал во внимание, прежде всего глубинные психологические причины, а не посылал кого-то узнавать номера почтовых пунктов.

В тот же вечер – 4 ноября – Пушкин по городской почте послал Дантесу вызов на дуэль.

Но ему последовал ответ «отца» Дантеса. Он задел Пушкина, и поэт отсрочил дуэль на 2 недели.

Но любовные ухаживания не прекращались. Пушкин был взбешён. Он пишет Дантесу письмо.

Вот что говорил об этом д’Аршиак: «Это было не письмо, но удар хлыстом по лицу. Я не могу представить себе более меткой и чувствительной словесной пощёчины. Написанное безукоризненной французской прозой, оно одинаково поражало мастерством всего памфлетического стиля и изысканным подбором своих сокрушительных оскорблений».

Далее он описывает события ещё более интригующие: «На следующий же день после свидания на квартире Полетики, во вторник утром, Пушкин получил по городской почте анонимное письмо. Ноябрьские пасквили по своему содержанию и произведённому действию были совершенно пустяком перед этим новым ударом из-за угла. Коротенькая французская записка в насмешливом тоне извещала «славного поэта Александра Пушкина» о состоявшейся накануне счастливой встрече. Плоские и грязные намёки были облечены в ироническую форму старинной идиллии.

Пушкин пришёл в бешенство! Он потребовал объяснений от Натальи Николаевны, выслушал в крайнем возбуждении её правдивую исповедь, в гневе ломал ей руки, настаивал на подробном и полном изложении всех обстоятельств свидания. Фраза барона о «Пушкине-рогоносце» уже успела дойти до него. Теперь он обвинял голландского посланника и в авторстве нового анонимного пасквиля. Только после клятвы Натальи в полной невинности всего её поведения Пушкин немного успокоился, но в самом мрачном состоянии заперся у себя в кабинете. Он долго и нервно писал, разрывал написанное и снова продолжал писать.

Так добился д’Антес нового вызова

День 27 января 1837 года каждой своей минутой навсегда врезался в мою память».

Свои впечатления об этой трагедии д’Аршиак представляет так: «Чувствуя на себе огромную ответственность в важнейшем деле защиты чести Геккерена и Жоржа от нанесённого им тяжкого оскорбления, я с величайшей бдительностью решил выполнить свой долг. Скромный атташе посольства, я был призван защищать неприкосновенность имени известного дипломата, долголетнего посла европейской державы. Чужестранец, я должен был выступить против знаменитого русского писателя, чтоб оградить доброе имя моего старинного друга и близкого родственника. Всё это создавало исключительную напряжённость вокруг предстоящей встречи и до последней степени обостряло моё внимание и предусмотрительность.

Ряд побочных обстоятельств повышал во мне чувство ответственности за происходящее.

Д’Антес предупредил меня, что с Пушкиным надо быть крайне осторожным. Было известно, что у него выработался обычай оскорблять своего противника во время дуэли непозволительными выходками. Во время поединка с одним почтенным полковником он забавлялся тем, что плевал косточками черешен за свой барьер. Он видит в этом особый шик и свободный жест художника, который может стать выше обычных правил и установлений. Необходимо было всячески оградить себя от возможных неожиданностей.

Вставши рано и узнав, что на моё имя не доставлено никакой записки, я решил с неуклонной твёрдостью отстаивать наши интересы. Уже в девять часов утра я отправил Пушкину новое требование прислать мне своего представителя.

Вскоре курьер посольства вернулся с ответом. Письмо Пушкина глубоко не удовлетворило меня. Вот что он писал:

«Господин виконт!

Не имея ни малейшего желания вводить праздных людей Петербурга в тайну моих семейных дел, я решительно отказываюсь от переговоров между секундантами. Я приведу своего только на место встречи. Так как меня вызывает г. Геккерен и обиженным является он, то он сам может выбрать мне секунданта, если ему это нужно: я заранее принимаю его, если бы даже это был его егерь. Что же касается часа и места, я вполне к его услугам. Согласно нашим русским обычаям, этого вполне достаточно Прошу вас верить, господин виконт, что это моё последнее слово, что мне больше нечего отвечать ни на один вопрос, касающийся этого дела, и что я более не пошевельнусь до поездки на место встречи.

Примите уверение в моём совершенном уважении.

А. Пушкин».

«Раздражение, звучавшее в каждой строке этой записки, было совершенно неуместно после того, как вопрос о поединке был решён», - вспоминает секундант Дантеса.

Далее д’Аршиак написал записку Пушкину, и тот вскоре привёл ему своего секунданта – Данзаса.

Около 5 часов пополудни Пушкин и Геккерены подъехали к Чёрной речке.

Несмотря на ясную погоду, дул довольно сильный ветер. Морозу было градусов 15.

Закутанный в медвежью шубу, Пушкин молчал, по-видимому, был столько же покоен, как и всё время пути.

Отмерив шаги, Данзас и д’Аршиак отметили барьер своими шинелями и начали заряжать пистолеты. Противников поставили, подали пистолеты, и по сигналу они начали сходиться.

Пушкин первый подошёл к барьеру и, остановясь, начал наводить пистолет. Но в это время Дантес, не дойдя до барьера одного шага, выстрелил, и Пушкин, падая, сказал: «Мне кажется, у меня раздроблена ляжка»

Секунданты бросились к нему, и, когда Дантес намеревался сделать то же, Пушкин удержал его словами: «Подождите, у меня ещё достаточно сил, чтобы сделать свой выстрел».

Дантес остановился у барьера и ждал, прикрыв грудь правою рукою.

Приподнявшись несколько и опершись на левую руку, Пушкин выстрелил. Дантес упал. Пушкин вскрикнул: «Браво!» - и бросил пистолет.

Но Дантес был ранен не в грудь, а в руку. Пушкин был ранен в правую сторону живота; пуля, раздробив кость верхней части ноги у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась.

Его привезли домой. Приговор врачей был единодушный: никакой надежды на спасение нет.

Поэт мужественно переносил страдания, беспокоился о жене: «Она, бедная, безвинно терпит и может ещё потерпеть во мнении людском». Эта «кружевная душа» как её звали в свете, теперь только, кажется, что-то начинала понимать в происшедшем.

Возле Пушкина неотлучно были друзья и врачи. На другой день пришёл Даль, одновременно и как друг и как врач. Последнюю ночь он всю просидел у постели поэта. В соседней комнате были Жуковский и Вяземский. Пушкин переносил свои страдания с исключительной стойкостью. «Я был в тридцати сражениях, - говорил доктор Арендт, - я видел много умирающих, но мало видел подобного». В квартиру Пушкина приходило множество людей – знакомых и незнакомых. У подъезда толпился народ.

Прощаясь с женой, Пушкин, как передавали, сказал ей: «Носи по мне траур два или три года. Постарайся, чтобы забыли про тебя. Потом выходи опять замуж, но не за пустозвона».

Ударило два часа пополудни, и в Пушкине осталось жизни на три четверти часа. Он открыл глаза и попросил мочёной морошки. Когда её принесли, то он сказал внятно: «Позовите жену, пускай она меня покормит». Она пришла, опустилась на колена у изголовья, поднесла ему ложечку-другую морошки, потом прижалась лицом к его лицу; Пушкин погладил её по голове и сказал: «Ну, ну, ничего; слава Богу; всё хорошо! поди».

Мысли его были светлы. Изредка только полудремотное забытье их отуманивало. Раз он подал руку Далю и, пожимая её, проговорил: «Ну, пойдём же, пожалуйста, да вместе». Даль по просьбе его, взял его подмышки и приподнял повыше; и вдруг, как будто проснувшись, он быстро открыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: «Кончена жизнь».

29 января в 2 часа 45 минут пополудни Пушкин умер. Могила поэта находится в Святогорском монастыре, недалеко от Михайловского. В честь великого поэта дважды в год – в день его рождения и его гибели – звонят колокола Святогорского храма.

Любивший самую жизнь, так изумительно воплощавший её в своём творчестве, Пушкин с уверенностью гения говорил о том, что его творения вечно будут жить в сердцах потомков. Это его предвидение полностью осуществилось.

Пушкин жив для нас как великий национальный поэт, как пламенный патриот своей страны; поэт-гражданин, чьи светлые песни подобны лучам раннего утра – заре революционной свободы, в ту пору лишь едва занимавшейся над необъятными просторами родины.

Он жив для нас вместе с нашей скромной, но и могучей, дорогой нашему сердцу русской природой; он жив для нас в образах, созданных им; его творческий гений дивно звучит в музыке его несравненной поэзии; он сопутствует нам в наших трудах и наших победах.

Он жив, наконец, в самом нашем языке, бессмертном, как и сам великий народ, создавший его.

Вечная хвала и горячая, неумирающая любовь нашему Пушкину!

Его убило отсутствие воздуха.

Комментарии


Войти или Зарегистрироваться (чтобы оставлять отзывы)