Общество  ->  Власть  | Автор: | Добавлено: 2015-05-28

П. Я. Чаадаева и истории России

«Пока из наших уст помимо нашей воли не вырвется признание во всех ошибках нашего прошлого, пока из наших недр не исторгнется крик боли и раскаяния. мы не увидим спасения. », - эти слова, произнесенные Чаадаевым более чем полтора столетия тому назад, остаются актуальными и для сегодняшней России. И, на мой взгляд, сейчас, когда наша страна на очередном витке истории ищет свой путь в таком сложном и противоречивом мире, больше чем когда-либо, пора напомнить нашему обществу о великом русском философе, Петре Яковлевиче Чаадаеве.

В 1895 году, оценивая роль и место Чаадаева в русской истории, Плеханов писал: ". Одним "философическим письмом" он сделал для развития нашей мысли бесконечно больше, чем сделает целыми кубическими саженями своих сочинений иной трудолюбивый исследователь России "по данным земской статистики" или бойкий социолог фельетонной "школы". Вот почему знаменитое письмо до сих пор заслуживает самого серьезного внимания со стороны всех тех, кому интересна судьба русской общественной мысли. Было время, - замечает Плеханов, - когда о нем неудобно было говорить в печати. Это время прошло. Страсти, вызванные письмом, давным-давно улеглись, раздражение исчезло, оставляя место лишь историческому интересу и спокойному анализу в высшей степени замечательного литературного явления. О Чаадаеве уже не однажды заходила речь в нашей литературе но, вероятно, еще долго нельзя будет сказать, что уже довольно говорили об этом человеке".

Действительно, П. Я. Чаадаев всегда привлекал к себе большое внимание историков русской мысли, ему в этом отношении посчастливилось больше, чем кому-либо другому. Правда, этот интерес связан лишь с одной стороной в его творчестве - с его скептизмом в отношении к России.

Необычайная судьба Чаадаева, да и необычайность его личности вообще привели к тому, что уже при жизни о нем создавались легенды. Одни причислили его к "революционерам"; другие считали его католическим миссионером в России. Для одних он - самый яркий представитель либерализма 30-х, 40-х годов, для других - представитель мистицизма. В научной литературе нет единого взгляда на столь неординарного человека, каким являлся П. Я. Чаадаев.

В ходе моего исследования я попытаюсь ответить на многие волнующие меня вопросы. В чем заключается любовь к Родине человека, который подвергал свою страну беспощадной критике? Что есть «истинный патриотизм» для Чаадаева?

Петр Яковлевич в одной из своих работ говорит: «Я должен был показаться Вам желчным в отзывах о родине; однако же я сказал только правду и даже еще не всю правду». Какую же правду о России сказал Петр Яковлевич Чаадаев? Какое место отвел ей в мировой истории? Где же Россия – на Западе или на Востоке? Каковы особенности русского народа? Эти вопросы занимали умы многих поколений, вызывали множество споров и дискуссий, важны они и для меня, и именно эти вопросы станут центральными в моем исследовании.

Обзор литературы

Как известно, в нашей стране испокон веков пытались бороться с инакомыслием, в зависимости от господствующего режима отличались лишь способы борьбы: сначала царская опала, затем жесткая цезура и ссылка в Сибирь, потом объявление врагом народа и заключение в концлагерь. И П. Я. Чаадаев не является исключением.

Главная трагедия его философских трудов состоит именно в том, что его идеи всегда пытались подогнать под рамки господствующей идеологии. Так правительство Николая I нашло только одно оружие против инакомыслия Петра Яковлевича – объявление его сумасшедшим. Коммунистические вожди тоже не жаловали Чаадаева, приклеивая к его учению различные ярлыки. В одном советском учебнике по истории мы можем прочитать следующие слова: «В нем (в «Философическом письме») Чаадаев нарисовал мрачную картину русской действительности, бичевал крепостничество, самодержавие. Но выводы он сделал неправильные. Не веря в возможность борьбы с самодержавным строем, Чаадаев искал спасение в религии»

Тем самым в философии Чаадаева зачастую видели только то, что хотели увидеть. Если согласно идеологии требовалось ругать самодержавие, то Чаадаев выступал в роли обличителя угнетающей народ самодержавной власти, если нужно было записать его в революционеры, то Чаадаев становился вождем русского освободительного движения, если же заявления Чаадаева были неуместны и даже опасны, то Чаадаев оказывался умалишенным.

Так и многие авторы книг и статей о Петре Яковлевиче создавали поистине «своего» Чаадаева. Тем самым передо мной встала проблема с подбором «идейно независимых» источников. К сожалению, таких книг оказалось не так много.

Безусловно, основной в моей работе стала книга «П. Я. Чаадаев. Полное собрание сочинений и избранных писем». Письма Петра Яковлевича к своим близким родственникам, друзьям, знакомым – это лучший источник, который помогает нам воссоздать «реальный», «живой» образ человека, жившего более 150 лет тому назад. Так же с помощью этой книги я смогла познакомиться и провести непосредственный анализ таких работ Чаадаева, как «Философические письма» и «Апология сумасшедшего». Интересна также вступительная статья доктора философских наук З. А. Каменского «Парадоксы Чаадаева», в которой автор пытается систематизировать и дать оценку всей философии русского мыслителя. Он приходит к выводу, что очевидна «фактическая несостоятельность многих его (Чаадаева) утверждений относительно прошлого России», но вместе с тем Каменский признает, что многие идеи Петра Яковлевича «исполнены злободневного смысла»

Блестящую по красоте стиля монографию о Чаадаеве написал один из авторов «Вех», М. О. Гершензон. Ценность его книги заключается в том, что она написана в переходный период, когда царской цензуры уже не существовало, а новая власть еще играла в либерализм. Однако явным недостаток его работы заключается в том, что достоверность фактов, приводимых им, зачастую вызывают сомнение.

В своем исследовании я также пользовалась двумя книгами из серии «Жизнь замечательных людей»: А. Лебедева (1965) и Б. Тарасова (1990). Оба автора проводят очень глубокие исследования о жизни П. Я. Чаадаева, которые основаны на архивных материалах, письмах, статьях, заметках, черновиках и рукописях философа. Однако их книги несколько отличаются по стилю и характеру написанного, так можно заметить, что Лебедев, в отличие от Тарасова, дает свои оценки мировоззрению Чаадаев, которые, однако, строго подчинены советской идеологии, он говорит о неразрывной связи П. Я. Чаадаева и революционного движения, «революционное движение начала прошлого века породило Чаадаева, последекабристская реакция попыталась втоптать его – или по крайней мерее его имя – в грязь. Революционный подъем шестидесятых годов вернул России имя Чаадаева, хотя как бы спохватившись, власти запретили публикацию его произведений»

Другим примером классической трактовки воззрений П. Я. Чаадаева в духе советского времени является работа доктора юридических наук В. В. Лазарева «Чаадаев». Так Лазарев также как и А. Лебедев оценивает деятельность Петра Яковлевича в первую очередь с точки зрения его «революционности», автор одобряет чаадаевскую критику самодержавной России, и как следствие заявляет, что «своей известностью Чаадаев, бесспорно, обязан решительному выступлению против самодержавно-крепостнических порядков царской России».

Иной точки зрения придерживается другой русский историк В. В. Кожинов, по его мнению, «в критике он (Чаадаев) имел в виду не Россию, а русскую мысль и, тот слой русских людей, который обладал возможностями для развития национальной мысли, то есть людей своего круга»

Тем самым, мы можем заметить, что в историографии нет единого взгляда на философию П. Я. Чаадаева

Чаадаев. Кто он?

Изложение основных "биографических данных" о Чаадаеве не займет много места, но и не даст ничего существенного для понимания этого человека и истинного смысла его жизни.

Чаадаев не блистательный полководец и не знаменитый путешественник. Занимательность его жизни прежде всего не во внешних ее обстоятельствах, она не событийна. Занимательность этой жизни как бы кроется внутри судьбы этого человека. Драма Чаадаева - это драма его идей. Как на известных портретах Чаадаева трудно угадать страшную, трагическую напряженность мысли и воли, чувства и разума, так и во "внешних данных" чаадаевской биографии порой лишь угадывается стальная пружина внутренней необходимости, диктовавшей ему его столь странные, столь неожиданные с точки зрения расхожей морали, столь свободные от всяких общепринятых норм поступки.

Биография Чаадаева - это биография его духовной эволюции, того внутреннего процесса, который совершался в нем в течение всей его жизни.

Петр Яковлевич Чаадаев родился в Москве в 1794-м году. Он лишился родителей, когда ему было всего 3 года, и вместе с братом Михаилом остался на руках тетки, княгини

А. М. Щербатовой.

Уже в ранней юности в Петре Яковлевиче проявились не совсем обычные черты характера, стремления. Взрослых современников просто поражала "необыкновенная самостоятельность" его поведения и "независимость мышления", поражала его непохожесть на сверстников, его какая-то воинствующая самобытность. Замашки у него были странные. Чаадаев не терпел, когда его спрашивали, к кому и зачем он уходит из дому, о чем думает. «Моя жизнь сложилась так причудливо,— писал он уже в зрелые годы,— что, едва выйдя из детства, я оказался в противоречии с тем, что меня окружало».

Четырнадцатилетним юношей (в 1808 г. ) Петр Яковлевич вместе с братом Михаилом переступили порог Московского университета, где в те времена господствовала немецкая философия. Они слушал там таких крупных в европейском масштабе профессоров, как Буле, Рейнгардт, Баузе, Шлецер, а также русских профессоров просветительского направления — А. М. Брянцева и А. Ф. Мерзлякова. По тому, что мы знаем о Московском университете начала XIX в. , можно судить о «закваске», на которой взошло мировоззрение Чаадаева. Она была вполне просветительская, хотя и с несколько «немецким душком», что означало знакомство с философией Канта, Фихте и Шеллинга. То немногое, что мы знаем о воззрениях Петра Яковлевича 10-х - начала 20-х годов, рисует нам их именно в духе просветительства, рационализма, свободолюбия. Таков образ Чаадаева, нарисованный Пушкиным («он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес»; «свободою горим», и т. п. ).

В университете Петр Чаадаев спорил с товарищами о Руссо, Вольтере, Дидро. Здесь же он впервые прочитал "Путешествие" Радищева. И здесь же в нем проявилась та самая черта его натуры, которая в дальнейшем столь многое определила в его судьбе. Оказалось, что он «от остальных людей отличался необыкновенной нравственно-духовной возбудительностью. Его разговор и даже одно его присутствие, - как писал один из современников Чаадаева, - действовали на других, как действует шпора на благородную лошадь. При нем как-то нельзя, неловко было отдаваться ежедневной пошлости. При его появлении всякий как-то невольно нравственно и умственно осматривался, прибирался и охорашивался». По каким-то, пока еще едва уловимым причинам юноша Чаадаев сделался авторитетом для своих сверстников, и даже не для одних только сверстников. Известно было, что у него оказались какие-то серьезные дела с вполне серьезными и вполне взрослыми людьми; в основном, как полагали, эти дела касались книг.

Но не только науки занимали одаренного студента. Ему надобно быть первым в свете – и красавец Чаадаев создает себе репутацию одного из самых блистательных молодых людей в Москве. Явное благоговение перед его личностью впечатляло и самого Чаадаева, отделяло его в особенном мнении от окружающих и развивало в нем черты жестокого, немилосердного себялюбия. Интеллектуальное развитие Петра Чаадаева, соединенное со светской «образованностью», не дополнялось сердечным воспитанием. Такая односторонность будет им мучительно переживаться, окажется одним из источников своеобразия и подвижности его философских размышлений.

После окончания университета, в мае 1812 года, Чаадаев вступил юнкером в гвардию, а затем вместе с братом отправляется подпрапорщиком лейб-гвардии в Семеновский полк, где служил вплоть до взятия Парижа. Он участвовал в сражениях под Бородином, Тарутином, при Малом Ярославле, Люцене, Бауцене, под Кульмом и Лейпцигом. Теперь все это звучит историей. Но для понимания дальнейшей судьбы Чаадаева надо все-таки представить себе и то ощущение ужаса, которое охватило русское "мыслящее общество" в момент сдачи Москвы, и страшное бегство - знаменитый "исход" из нее и, казалось, неодолимое движение наполеоновских полчищ. "Остервенение народа", увиденное тогда Чаадаевым вблизи, не могло не произвести на него огромного впечатления. Надо представить себе картину разоренной России, которую увидел тогда Чаадаев, сразу из пышных дядиных зал попавший в самую гущу народной беды.

А потом был долгий путь во Францию. И наконец, Париж. Запад. Мир, о котором было известно из книг. Цивилизация. Средоточение мировой истории. Тут впервые, пожалуй, для мыслящего русского общества чувство гордости за свой народ отделилось от гордости за свою страну, патриотизм переставал быть чувством государственным. Тут завязалось многое, из этого пошли многие ростки. Многое завязалось здесь и в Чаадаеве.

За мужество и храбрость в Бородинском бою Петр и Михаил Чаадаевы были произведены в прапорщики. За храбрость в битве под Кульмом Петр Яковлевич был награжден орденом СВ. Анны 4-й степени, а за отличие в германской кампании 1813 года - Железным крестом. В заграничном походе он неожиданно переходит из гвардии в Ахтырский гусарский полк потом в гусарскую лейб-гвардию, историки объясняют этот переход единственным желанием Чаадаева пощеголять в новом кавалерийском мундире. Возможно, так оно и было.

После наполеоновского похода, когда как бы вторично было прорублено окно в Европу, разнообразию мечтательных идеалов, казалось не было предела. Снова оживились веяния рационализма, энциклопедизма, республиканства, масонства, на которые причудливо наложились увлечения мистицизмом, католицизмом. При таком настроении умов Чаадаев тоже примеряется к разным модным веяниям и вступает в масонскую ложу. Главной целью масонской деятельности было построение в душе «вольного каменщика» здания божественной премудрости, выступавшей как известный предел нравственного совершенствования. Однако таинственность, тщательная замаскированность деятельности масонов заставляла многих сомневаться в чистоте их намерений и деклараций. Как ни старался Петр Яковлевич, он не нашел никакой пользы в «Соединенных друзьях», о чем свидетельствует написанная им в 1818 году несохранившаяся речь в масонстве, где он по его собственным словам, «Ясно и сильно выразил мысль свою о безумстве и вредном действии тайных обществ вообще», заявил, что в масонстве «ничего не заключается могущего удовлетворить честного и рассудительного человека» Однако отголоски масонской атмосферы еще долго будут проявляться и в высокомерном индивидуализме Чаадаева, и в интеллектуальной холодности его мышления.

Петр Чаадаев был чрезвычайно заметен в петербургском обществе. Будучи адъютантом командира гвардейского корпуса, он находился в постоянном общении с великими князьями Константином и Михаилом Павловичем, более того он был замечен и самим императором Александром I. Вместе с тем «le beau Tchaadaef» (красавец Чаадаев), как называли его гвардейские офицеры, отличался в высшем свете, по словам Д. Н. Свербеева, «не гусарскими, а какими-то английскими, чуть ли даже не байроновскими, манерами». Внимательно следя за собственным положением в обществе, он старался держаться без излишней чопорности и придавал иной раз своему поведению свойственный гусарам оттенок искусственной простоты. Так, по рассказам современников, молодой офицер Петр Чаадаев любил похвастаться интрижками, которых вовсе не имел. «Никто, - писал Ф. Ф. Вигель, - не замечал в нем нежных чувств к прекрасному полу: сердце его было слишком преисполнено обожания к сотворенному из себя кумиру. Когда изредка случалось ему быть с дамами, он был только что учтив; они между собой называли его настоящим розаном, а он был нарцисс, смертельно влюбленный в самого себя»

«Нарцисс» же, если верить мемуаристу А. И. Дельвигу, проявлялся иной раз весьма оригинальным образом. По его рассказу, Чаадаев зашел однажды в модный петербургский магазин за какой-то безделкой и не нашел должного и скорого интереса к своей особе, поскольку продавец продавал ценную вазу. Для привлечения внимания офицер разбил вазу и тотчас же за нее заплатил. Эта гусарская выходка Петра Чаадаева кажется необычной для него по форме выражения. В кругу же ученых, писателей и художников, где он также часто бывал и где маститые творцы и ценители весьма и весьма прислушивались к его метким и неожиданным замечаниям, он держал себя изысканно и непринужденно, спокойно и умно

Среди этих писателей находился и Николай Михайлович Карамзин, дом которого Чаадаев стал посещать в Царском селе, когда находился там в составе гвардии Гусарского полка. Здесь и познакомились 23-летний Петр Чаадаев и 17-летний лицеист Александр Пушкин. Неудивительно, что вскоре после знакомства Пушкин попал под обаяние личности Чаадаева, которого в свою очередь привлекал в ученике несомненный поэтический талант. В газете «Русский вестник» отмечали: «Говоря о Чаадаеве, нельзя не говорить о Пушкине; один другого дополняет, и дружеские имена их нераздельны в памяти потомства»

Поэт восхищался соединением в Чаадаеве воинственного свободолюбия, духовного артистизма, государственного мышления.

Он вышней волею небес

Рожден в оковах службы царской;

Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,

А здесь он - офицер гусарский

Вдохновленный «вольнолюбивыми надеждами» Александр Сергеевич призывал своего друга:

Товарищ, верь: взойдет она,

Звезда пленительно счастья

Россия вспрянет ото сна,

И на обломках самовластья

Напишут наши имена.

Однако «вдыхая» либерализм в юного друга, сам Петр Чаадаев пребывал в неопределенном состоянии относительно дальнейших жизненных перспектив. К 23 годам он сумел сделать блистательную карьеру от юнкера до адъютанта командира гвардейского корпуса генерал-адъютанта Васильчикова. Чаадаев был богат, знатен, блистательно образован, красив, умен, наконец, он сразу же выделялся в любом обществе. Будущее его было прекрасно. Его связи, знакомство с великими князьями, его личные качества предопределяли его дальнейшую карьеру. Его знал и ценил сам император Александр I, он прочил его себе в адъютанты.

Но вот парадокс: в конце 1820 года Чаадаев внезапно выходит в отставку. Это не был дипломатический шаг. Это не была игра. Он действительно порывал с карьерой и со всякой мыслью о карьере.

Гершензон так излагает дело: "16 и 17 октября 1820 года произошло возмущение в 1-м батальоне лейб-гвардии Семеновского полка. К государю, находившемуся в Троппау на конгрессе, тотчас был послан фельдъегерь с рапортом о случившемся, а спустя несколько дней, 22-го, туда же выехал Чаадаев для подробного доклада царю. Через полтора месяца после этой поездки, в конце декабря, Чаадаев подал в отставку и 21 февраля 1821 г. был уволен от службы".

Это, так сказать, внешняя, "анкетная" сторона дела. В чем же заключалась его суть?

У историков нет единого мнения по тому вопросу. Например, Д. Свербеев в «Воспоминаниях о П. Я. Чаадаеве» (1856) утверждает, что причиной отставки, явилась задержка из-за излишней заботы о своих удобствах и костюме: «Чаадаев часто медлил на станциях для своего туалета. Такие привычки опрятности и комфорта были всегда им тщательно соблюдаемы». Этим он вызвал гнев царя, и, по словам Свербеева, «Александр запер Чаадаева па ключ, вслед за тем Чаадаев был отставлен».

Жихарев, племянник Петра Яковлевича, выдвигает иную гипотезу о причинах, побудивших Чаадаева подать в отставку. По мнению родственника-мемуариста, поездка Петра Чаадаева с докладом о «семеновской истории» навлекла негодование его товарищей по гвардейскому корпусу, и он решил пожертвовать карьерою ради сохранения доброго имени. Жихарев видит в отставке Чаадаева «усилие истинной добродетели и исполненное славы искупление великой ошибки».

Биограф Чаадаева, М. О. Гершензон, придерживается другой точки зрения: «Весьма возможно, что отставка Чаадаева даже вовсе не стояла в связи с его поездкою в Троппау». И подтверждение этому предположению можно найти в письме П. Я. Чаадаева к своему брату, написанном за полгода до происшествий в Троппау: «Спешу сообщить тебе, что ты уволен в отставку, может быть, ты это уже знаешь. Итак, ты свободен, весьма завидую твоей судьбе и воистину желаю только одного: возможно поскорее оказаться в том же положении. ».

Но что же говорит по поводу своей отставки сам Чаадаев? Обратимся к его письму тетушке А. М. Щербатовой: «Моя просьба об отставке произвела сильное впечатление на некоторых лиц. Сначала не хотели верить, что я серьезно домогаюсь этого, затем пришлось поверить, но до сих пор не могу понять, как я, как я мог решиться на это в тот момент, когда я должен был получить то, чего, казалось я желал, чего так желает с весь свет, и что получить молодому человеку в моем чине считается в высшей степени лестным. И сейчас еще есть люди, которые думают, что во время моего путешествия в Троппау я обеспечил себе эту милость, и что я подал в отставку лишь для того, чтобы набить себе цену. Через несколько недель они убедятся в своем заблуждении. Дело в том, что я действительно должен был получить флигель-адъютанта по возвращении Императора, по крайней мер, по словам Васильчикова. Я нашел более забавным презреть эту милость, чем получить ее. Меня забавляло выказывать мое презрение к людям, которые всех презирают. Вы знаете, что во мне слишком много истинного честолюбия, чтобы тянуться за милостью и тем нелепым уважением, которое она доставляет. Я предпочитаю позабавиться лицезрением досады высокомерной глупости. »

Письмо к тетке мало что открывает. Но тем не менее в письме к Анне Михайловне как-то прорвалась одна достаточно любопытная фраза: "во мне слишком много истинного честолюбия. " "Истинное честолюбие" - что это такое могло быть в тогдашнем понимании Чаадаева?

Пожалуй, все исследователи творчества и личности Чаадаева сходятся в общем-то на том, что молодой Чаадаев настроен был «продекабристски».

В статье, посвященной историческим корням сюжета грибоедовского «Горе от ума» Ю. Н. Тынянов пишет: "Главная мысль Чаадаева - мысль болезненная, страстная - была мысль о рабстве, как об общей причине всех болезней и недостатков России Восстание Семеновского полка произошло против полного уравнения военного строя с крепостным рабством. Можно предположить, что Чаадаев стремился к встрече с царем и к докладу ему о происшедшем восстании именно потому, что оно было вызвано порядками рабства, введенного в полк »

Итак, если прислушаться к Тынянову, все-таки не "природное тщеславие", не карьеристские намерения, а именно "истинное честолюбие" побудило Чаадаева к столь рискованному шагу - поездке в Троппау. И к разговору с царем - разговору, который уже должен был окончательно и бесповоротно прояснить истинные намерения и планы Александра I в отношении института крепостничества в России. Нам ясно, что возможные надежды Чаадаева на "отмену" Александром I крепостного права были ошибочны. Тогда же многим и многим хотелось еще надеяться на такой вариант в развитии России.

Внезапным жестом отставки (вспомним грибоедовские строки: «чин следовал ему: он службу вдруг оставил») Петр Яковлевич разрубил одним ударом туго затянувшийся узел внешних неприятностей, внутренних противоречий и исчерпанных реальностей, хотя и не видел в своем «истинном честолюбии» положительного начала для дальнейшей жизни.

Итак, что же оставалось? Оставалось еще непосредственное участие в тайном обществе декабристов.

Еще 22-летним юношей, Петр Чаадаев сближается со своими бывшими однополчанами, офицерами Семеновского полка. Именно четверо из них – Трубецкой, Якушкин, братья Муравьевы-Апостолы в феврале 1816 года положили основание тайным декабристским обществам и организовали «Союз Спасения, или Истинных и Верных Сынов Отечества». Не числясь формально в «Союзе спасения», преобразованного в 1818 году в «Союз благоденствия», братья Чаадаевы находились в тесном общении с его основателями, особенно с университетским и боевым товарищем Якушкиным. В основе увлеченности декабристов, которых Пушкин называл «лучшим цветом» поколения, новыми идеями и их возможным приспособлением к русской действительности лежали благородные побуждения уничтожить, по их словам, «разные несправедливости и угнетения». В согласии вступить в Тайное общество декабристов опять-таки чувствуется надежда Чаадаева на мирную революцию и «тихий» исход дворцового переворота. Характерная для декабристов вера в «разум» и «просвещение», в «закон» и «конституцию» как в формы благотворного изменения действительности и в движущие силы исторического развития была свойственна и умонастроению Чаадаевых. Именно в лоне декабристской идеологии следует искать один из истоков философско-исторических размышлений Петра Яковлевича Чаадаева. «Страсть к прогрессу человеческого разума», «предчувствие нового мира», «вера в будущее счастье человечества» — важные особенности его мировосприятия в 20-х и в первой половине 30-х годов. Своеобразными залогами (а не конечной целью) будущего земного благоденства, его промежуточными этапами Чаадаев считал как раз те элементы европейской действительности, которые ценились декабристами, — высокий культурный уровень, а также наличие налаженных юридических отношений и развитого правосознания.

Петр Чаадаев органически впитал в себя декабристские идеи. Однако существовали противоречия, состоящие в неопределенности искания истины, некий «зазор» между благородными побуждениями и реальными действиями декабристов, разрыв между «просвещенными» дворянами и «темным» народом. Как писал близкий к декабристам Грибоедов: «Каким черным волшебством сделались мы чуждые между своими! У нас господа и крестьяне происходят от двух различных племен, которые не успели еще перемешаться обычаями и нравами». Осознав это, Чаадаев начинает тяготиться ограниченностью декабристских идей, не имеющих метафизической глубины и замыкающихся лишь на современных общественно-политических вопросах. Его душа тоскует па высоте и объему духовной жизни и не находит более поддержки в рационалистической литературе, вполне удовлетворявшей его ранее. Его сознание было отягощено чувством глубокого одиночества и непреодолимой оторванности от других людей.

И вот Чаадаев решает – пусть временно уехать из России, и 6 июля 1923 года он покидает родину.

Во время путешествия по Европе у Петра Яковлевича начинает формироваться новый, религиозный философско-исторический взгляд на мир. Непросто установить, что послужило причиной этого поворота. Несомненно, существенную роль здесь сыграло поражение декабристов, которое можно было рассматривать как результат несостоятельности их философско-политических убеждений. Но это обстоятельство могло скорее закрепить и ускорить, чем дать исходный импульс такому направлению развития воззрений Чаадаева, поскольку, как мы уже могли заметить, оно начинало складываться ранее декабря 1825 г. Сыграло свою роль и воздействие Шеллинга, который в 1825 г. , когда в Карлсбаде Петр Яковлевич познакомился и беседовал с немецким философом, уже отошел от своих идей раннего периода и сам находился во власти мистической, «положительной» философии. Большое влияние оказал на Чаадаева английский религиозный деятель миссионер Ч. Кук, с которым Петр Яковлевич встречался за рубежом в январе 1825 г. и о котором многократно вспоминал. Двойственное влияние на него могло оказать и масонство, к которому Чаадаев примкнул еще в 1814 г. в Кракове и затем состоял в ложах вплоть до 1821 г. , достигнув весьма высоких степеней. Двойственным оно могло быть потому, что в масонстве соединились как мистическое, так и — особенно в начале XIX в. , и особенно в России — радикальное рационалистическо-вольнолюбивое направление. Весьма сильным импульсом к религиозным исканиям русского философа могло быть и воздействие близкого знакомого его молодости Д. Облеухова, впавшего к середине 20-х годов в совершеннейший мистицизм. Так или иначе, с середины 20-х годов на просветительские воззрения Чаадаева наслаиваются религиозные, он изучает библейские тексты и теологическую литературу (по преимуществу — католическую и отчасти протестантскую).

В 1826 году Чаадаев возвращается в Россию. Готовясь к приезду на родину, он пытается выяснить, каково его нынешнее положение: беспокоят, разумеется, в первую очередь тесные связи с декабристами. Действительно, в следственных документах по делу декабристов его фамилия значится в членах тайного общества, но он проходит как «не участвовавший в делах общества». Однако обстоятельства и здесь складываются для него благоприятно: высочайшая резолюция гласила «оставить без внимания» дело Чаадаева.

И вот, «из дальних странствий возвратясь», несколько месяцев Петр Яковлевич живет в Москве. (Здесь он встречается и с Пушкиным: известно, что на квартире С. А. Соболевского он слушает авторское чтение «Бориса Годунова». ) В октябре 1826 года Чаадаев уезжает в подмосковное имение своей тетки — и начинается «затворнический» период в жизни философа. Он ни с кем не общается. Он размышляет. Он принимается за философический трактат на французском языке.

В 1831 году, написав «Философические письма» (о которых подробнее мы будем говорить в следующей главе), которые окажутся главным трудом его жизни и духовным наследием, Чаадаев вышел из затворничества, вернулся к светской жизни. Он очень скоро выработал себе тот образ жизни, которому оставался верен уже до самой смерти, в течение 25-ти лет. В конце 1833 года он переехал на квартиру, где прожил затем до конца жизни, во флигель большого дома своих хороших знакомых, Левашовых, на Новой Басманной; отныне его жизнь, (если не считать кратковременного перерыва, вызванного его статьей, напечатанной в «Телескопе» 1836 года), остается вполне неизменной. Он делит свое время между кабинетным трудом и обществом; он завсегдатай Английского клуба, почетный гость гостиных и салонов; его можно видеть всюду, где собирается лучшее московское общество, — на гуляньях, первых представлениях в театре, на публичной лекции в университете, — раз в неделю он принимает у себя. Его привычки ненарушимы; находясь в гостях, он ровно в 101/2 час. откланивается, чтобы ехать домой.

Чаадаев постоянно окружен людьми. Обычно сначала его надменность и холодное остроумие отталкивают, но потом обаяние его ума начинает привлекать и завораживать. «Он был человек мягкосердечный, многоначитанный, отменно любезный, но в то же время необычайно суетный. »- говорил про него Пушкин. Чаадаев был не столько надменен в поведении, сколько надменен в мыслях. Как вспоминала С. В. Энгельгардт, «он был вежлив со всеми и охотно беседовал с женщинами, но, к сожалению, этот умный и. образованный человек был влюблен в самого себя. Раз я у него спросила, гуляет ли он зимой пешком. Он отвечал: „Я крайне удивлен, что мои привычки неизвестны кому-нибудь. Знайте же, что я гуляю ежедневно от часа до двух". В моем присутствии у него спрашивал молодой человек, собиравшийся во Францию, не даст ли он ему каких поручений. Чаадаев отвечал: „Скажите французам, что я здоров"».

В начале тридцатых годов Чаадаеву было 36—37 лет. М. О. Гершензон рисует нам портрет П. Я. Чаадаева тех лет: «Он был высокого роста, очень худ, строен, всегда безукоризненно одет. Строгое изящество его костюма и изысканность манер вошли в поговорку: граф Поццоди-Борго. человек компетентный в этом деле, заметил однажды, что, будь на то его власть, он заставил бы Чаадаева беспрестанно разъезжать по Европе, чтобы показывать европейцам «un russe parfaitemen comme il faut*» (совершенно светский русский). В его наружности была какая-то резкая своеобразность, сразу выделявшая его даже среди многолюдного общества; так же оригинально было и его лицо, нежное, бледное, как бы из мрамора, без усов и бороды, с голым черепом, с иронической и вместе доброй улыбкой на тонких губах, с холодным взглядом серо-голубых глаз. В неподвижности его тонких черт было что-то мертвенное, говорившее о перегоревших страстях и о долгом навыке скрывать от толпы пламенное волнение духа»; Тютчеву это лицо казалось одним из тех, которые можно назвать медалями в человечестве, — так старательно и искусно отделаны они Творцом и так непохожи на обычный тип людей, эту ходячую монету человечества. Он был всегда холоден и серьезен, вежлив со всеми, сдержан в жестах и выражениях, никогда не возвышал голоса и охотно беседовал с женщинами. Герцен говорит о его прямо смотрящих глазах и печальной усмешке, Хомякова удивляло в нем соединение бодрости живого ума с какою-то постоянной печалью. В дружеском кругу он, по-видимому, не избегал ни легкой шутки, ни сарказма, и его необыкновенно меткие «крылатые слова», образчики которых сохранил нам Герцен в своих воспоминаниях, переходили в Москве из уст в уста. На тех, кто слышал Чаадаева впервые, его проповеднический тон производил, видимо, отталкивающее впечатление; так, Надеждину, он показался после первого разговора тяжелым и сухим человеком. Но люди, хорошо знавшие его и привыкшие к его манере, прощали ему и эту напыщенность речи, как прощали его тщеславие, доходившее в своей безмерности до ребяческого хвастовства.

Начало 30-х годов отмечено в жизни Чаадаева не только возвращением в общество, но и другим, более странным его шагом: попыткою снова вступить в службу. Эта мысль, без сомнения, была внушена ему отчасти и прямой денежной нуждою. В конце 1832 года Опекунский совет по третьей закладной пустил с торгов последнее имение Чаадаева. Но, разумеется главной причиной было не это. В Чаадаеве проснулась жажда деятельности, жажда «внешнего» творчества, вот почему Чаадаева инстинктивно потянуло в свет, и почему он сознательно решил поступить на службу. Вот что он что он пишет императору, Николаю I: «Я много размышлял над положением образования в России и думаю, Государь, что, заняв должность по народному просвещению, я мог бы действовать соответственно предначертаниям Вашего правительства. Я думаю, что в этой области можно много сделать. Я полагаю, что на учебное дело в России может быть установлен совершенно особый взгляд, что возможно дать ему национальную основу, в корне расходящуюся с той, на которой оно зиждется в остальной Европе, ибо Россия развивалась во всех отношениях иначе, и ей выпало на долю особое предназначение этом мире. Мне кажется, что нам необходимо обособиться в наших взглядах на науку не менее, чем в наших политических воззрениях, и русский народ, великий и мощный, должен, думается мне, вовсе не подчиняться воздействию других пародов, но с своей стороны воздействовать на них»

«Но на русском престоле, - замечает Гершензон, - сидел не Петр Великий, не Екатерина II, даже не Дионисий старший. Российского Платона даже не пожелали выслушать, ему просто не отвечали»

А тем временем «Философические письма» Чаадаева читаются, копируются, горячо обсуждаются — и осуждаются. Еще в мае 1831 года Чаадаев предпринимает первую попытку напечатать «Философические письма» и через посадничество Пушкина обращается к петербургскому издателю Ф. М. Беллизару, — эта попытка заканчивается неудачей. В следующем году он собирается напечатать два письма и Москве, но они не проходят строгую цензуру. Когда он обещается в редакцию «Московского наблюдателя», то редактор В. П. Андросов требует внести изменения в текст, самолюбивый автор отказывается от публикации.

И вдруг, после стольких бесплодных стараний, без всякого участия со стороны Чаадаева, в журнале «Телескоп» появляется та часть его работы, которая имела меньше всего шансов пройти через цензуру: в 15-м номере русского журнала, вышедшем в конце сентября 1836 года, было напечатано без имени автора первое «Философическое письмо».

Впечатление, которого так жаждал автор, его труд произвел. По свидетельству Жихарева, «даже люди, никогда не занимавшиеся никаким литературным делом; круглые неучи; барыни, по степени интеллектуального развития мало чем разнившиеся от своих кухарок и прихвостниц; подьячие и чиновники, увязшие в казнокрадстве и взяточничестве; тугоумные, невежественные, полупомешанные святоши, изуверы или ханжи, поседевшие и одичалые в пьянстве, распутстве или суеверии; молодые отчизнолюбцы и старые патриоты — все соединились в одном общем вопле проклятия и презрения к человеку, дерзнувшему оскорбить Россию».

Острая внутренняя полемичность первого «философического письма» Чаадаева предопределила и общественное мнение: оно было резко негативным. Тон гонениям на Чаадаева задал Ф. Ф. Вигель, написавшей митрополиту Серафиму письмо о «богомерзкой статье», где «нет строки, которая бы не была ужаснейшею клеветою на Россию, нет слова, кое бы не было жесточайшим оскорблением нашей народной чести». Митрополит не замедлил донести через Бенкендорфа императору: «Все, что для нас, россиян, есть священного, поругано, уничтожено, оклеветано с невероятной предерзостью и с жестоким оскорблением как для народной чести нашей, так для правительства и даже для исповедуемой нами православной веры»

Как известно, «Телескоп» был тотчас запрещен, редактор журнала, Надеждин, сослан в Усть-Сысольск, цензор Болдырев, пропустивший статью в печать, отставлен от должности, а сам Чаадаев объявлен сумасшедшим и подлежал лечению. Медицинско-полицейский контроль выражался в запрещении выезжать из Петербурга, в ежедневных посещениях врача и надзоре полиции. Вот как вспоминает об этом А. И. Тургенев: «Чаадаев сильно потрясен постигшим его наказанием, отпустил лошадей, сидит дома, похудел вдруг страшно и какие-то пятна на лице» Однако уже 30 октября 1837 года император накладывает резолюцию: Чаадаева «освободить от медицинского надзора под условием не сметь ничего писать».

О том, что Петр Яковлевич действительно пребывал в то время в глубоко подавленном состоянии, свидетельствует и письмо брату Михаилу: «Развязки покамест не предвижу, да и признаться не разумею, какая тут может быть развязка? Сказать человеку, «ты с ума сошел», не мудрено, но как сказать ему, «ты теперь в полном разуме»? Окончательно скажу тебе, мой друг, что многое потерял я невозвратно, что многие связи рушились, что многие труды останутся незаконченными, и наконец, что земная твердость бытия моего поколеблена навеки»

Но официальное «сумасшествие» отнюдь не сделало Чаадаева изгоем. Напротив, он привлек к себе внимание (чего и хотел: не флигель-адъютант, не светский лев, но русский философ). Москвичи быстро забыли прежнее негодование и с еще большим радушием стали принимать Петра Яковлевича. А число посетителей его обветшалого флигеля, где он принимал сначала по средам, а потом по понедельникам, заметно увеличивается и разнообразится. «Вся Москва, как говорится фигурально, знала, любила, уважала Чаадаева, снисходила к его слабостям, даже ласкала в нем эти слабости, — пишет Д. Н. Свербеев. — Кто бы ни проезжал через город из людей замечательных, давний знакомец посещал его, незнакомый спешил с ним знакомиться. Кюстин, Моген, Мармье, Сиркур, Мериме, Лист, Берлиоз, Гакстгаузен — все у него перебывали. Конечно, Чаадаев сам заискивал знакомства с известными чем-либо иностранными путешественниками и заботился, чтобы их у него видели; не менее старался он сближаться и с русскими литературными и другими знаменитостями. »

Вскоре после истории с «Телескопом» Чаадаев задумывает «Апологию сумасшедшего», которую и напишет в 1837 году. Помимо анализа своего «странного положения» («пораженный безумием по приговору верховного судии страны») он определяет цели, которые преследовал, напечатав «Философическое письмо»: из любви к Отечеству, к истине, а не ради «милостей толпы» и «народных рукоплесканий».

В последние 10-15 лет жизни продолжало изменяться и мироощущение Чаадаева, его взгляды, чему немало способствовало вращение во всех умственных кружках древней столицы, знакомство с новыми общественно-литературными тенденциями, такими как славянофильство и западничество. Он проповедует всеобщее братство на земле, пытается любить все человечество, но вместе с тем Чаадаев чувствует мучительную разъединенность с рядом находящимися людьми и с живой жизнью, называя свое существование «холодным» и «ледяным». Шли последние годы чаадаевской жизни, долгие одинокие годы заката. "Смешная и грустная" чаадаевская история близилась к концу.

Во второй половине 40-х годов совокупность самых различных обстоятельств расшатывала прежнюю мировоззренческую целостность, порождая чувство духовной неустойчивости. Назревал тяжелый кризис. Письма Чаадаева наполняются многообразными жалобами на «бедное сердце, утомленное пустотой, произведенной в нем временем», на пропасть, куда увлекает его «ужасная сила вещей». Петр Яковлевич извещает родственников о посещающих его, против собственной воли, мыслях о самоубийстве, «побеге из мира». «Я готов, — сообщает он двоюродной сестре, — ко всем возможным перипетиям, не исключая той, которую древние рассматривали как героическое действие и которую современники считают, не знаю почему, грехом».

Вместе с тем, по мере приближения к старости, поведение Петра Яковлевича приобретает черты свободной от тщеславия простоты, при которой становится возможным более искреннее раскаяние в своей прежней холодности к людям. Он признается Е. А. Свербеевой, что чувствует себя грузом для других, который мог выдержать лишь брат с его «евангельской терпимостью».

Чаадаев запасся рецептом на мышьяк и стал постоянно носить этот рецепт в кармане. Иногда, среди какого-нибудь оживленного разговора о грядущей либерализации русского общества, Чаадаев показывал ни с того ни с сего этот рецепт своим энтузиастическим собеседникам. Чудак. Сумасшедший. Он и умер внезапно (произошло это 14 апреля 1856 года, в четвертом часу дня) с этим самым рецептом в кармане.

Большой некролог, написанный для «Московских ведомостей», цензура не пропустила в печать из-за якобы найденных в нем нежелательных намеков и сравнений. 17 апреля газета поместила лишь короткое сообщение о кончине «одного из московских старожилов, известною почти во всех кружках нашего столичного общества».

Заканчивая разговор о Петре Яковлевиче Чаадаеве хочется еще раз вернуться к пушкинским строчкам:

Он вышней волею небес

Рожден в оковах службы царской;

Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес,

А здесь он - офицер гусарский.

Эти стихи - "К портрету Чаадаева" - были написаны двадцатилетним Пушкиным. В этих строках не только признание редкостной одаренности и исключительных душевных качеств друга, в них есть и некая горьковатая ирония. Только что ж поделать, если судьба человека в "вышней воле небес".

"Черт догадал меня, - писал как-то Пушкин, - родиться в России с душой и талантом! Весело, нечего сказать".

Философские искания Чаадаева в вопросе истории России

«Философические письма» в оценке современников

Я уверен, что если эти письма. увидят свет, в них непременно усмотрят парадоксы

Чаадаев

«Философические письма» являются главным трудом жизни П. Я. Чаадаева. Его влияние, его значение в истории русской общественной мысли определено, главным образом, воздействием именно этого сочинения, особенно его первой главы, единственной прижизненно опубликованной части трактата.

В I и II философических письмах он говорит, главным образом, о России, затрагивая в этой связи и проблемы философии истории, к которым затем возвращается для более углубленного и систематического рассмотрения в VI и VII письмах, предполагая даже напечатать их отдельной брошюрой под названием «Два письма об истории». В III, IV, V философических письмах Петр Яковлевич рассматривает общефилософские проблемы. А в VIII - подводит итоги.

Но несомненно, что главными в сочинении Чаадаева являются тема России, ее прошлое, настоящее и будущее, которое он рассматривает через призму своих религиозно-философических взглядов.

«Философические письма» адресованы к некоей madame. Кто же она, эта таинственная госпожа, адресат Чаадаева, и была ли она? Этот вопрос весьма заботил современников философа (известного и тем, что с женщинами он особенно не общался).

Один из авторов «Вех», М. О. Гершензон уверяет, что письмо было адресовано Екатерине Дмитриевне Пановой, с которой он познакомился в имении своей тетки. По словам Лонгинова: «Чаадаев увидел существо, томившееся пустотой окружавшей среды, бессознательно понимавшее, что жизнь его чем-то извращена, инстинктивно искавшее выхода из заколдованного круга душившей его среды. Чаадаев не мог не принять участия в этой женщине; он был увлечен непреодолимым желанием подать ей руку помощи, объяснить ей, чего именно ей не доставало, к чему она стремилась невольно, не определяя себе точно цели».

Известно, что Панова написала Чаадаеву письмо, в котором укоряла себя в склонности к католичеству. Петр Яковлевич попытался отвечать ей, но потом, долго разрабатывая и расширяя тему, к моменту окончательного варианта первого письма уже прервал знакомство со своим адресатом. Разумеется, Пановой это письмо отправлено не было. Но случайно найденная форма показалась ему настолько удобной и самая работа — так увлекательной, что он не мешкая стал продолжать ее. В первом письме он успел высказать лишь небольшую часть того, что имел сказать, и — главное — только мимоходом и беспорядочно затронул основные пункты своей историко-философской системы: теперь ему необходимо было обстоятельно выяснить именно эти основные начала, и первое письмо, как раз ввиду своей непринужденной суммарности, могло служить отличным введением к такому изложению. И вот, в ближайшие годы возникает целый ряд «философических» писем, о которых он говорил позднее, что все они «написаны как будто к той же женщине, но г-жа Панова не имела никакого понятия о них. Это были уже настоящие статьи, только облеченные в эпистолярную форму. Обращение же к женщине позволял внести в философские умозаключения Чаадаева проповедническую ноту, без которой он обойтись не мог, но которая в псевдодиалоге с женщиной его оправдывала.

Философические письма написаны на французском языке, и этому есть простое объяснение. Русским литературным языком Чаадаев не владел так, как владел французским. Интересно, что и Пушкина он просил писать ему непременно по-русски, «но поэт продолжал переписку по-французски, по-видимому, не только снисходя к привычкам друга, но полагая, что русский язык еще недостаточно подготовлен для изъяснения сложных философских проблем». Именно поэтому «Философические письма» написаны по-французски, здесь не было снобизма.

Статья Чаадаева вызвала, как известно, большой шум в обществе. «Ужасная суматоха», «такой трезвон, что ужас», «остервенение», «большие толки» — такими словами определяют современники произведенное ею впечатление. Последовавший вскоре разгром «Телескопа» особенно обострил интерес к преступной статье: она распространилась во множестве рукописных копий и. как показывает пример Герцена, проникла даже в глухие провинциальные углы. Немногие, как Герцен и его вятские друзья, горячо рукоплескали Чаадаеву, но огромное большинство голосов было против него: «на автора восстало все и все с небывалым до того ожесточением»

За что же рукоплескали одни и за что негодовали другие? Всем одинаково, и приветствующим письмо, и отрицающим его, бросился в глаза только вывод, касавшийся России, и все, не задумываясь, придали ему абсолютный смысл. Россия пробел разумения, наше настоящее ничтожно, прошедшего нас совсем нет, нам чужды руководящие идеи долга, порядка, мы равнодушны к добру и истине, нам нужно переначать для себя воспитание рода человеческою, и т. п. и т. п. : вот все, что вычитали в чаадаевской статье ее читатели, и за это-то порицание России одни приветствовали, другие осуждали автора

Молодой Герцен, политический ссыльный, рукоплескал потому, что услышал в письме Чаадаева «безжалостный крик боли и упрека Петровской России», «мрачный обвинительный акт против России, протест личности, которая за все вынесенное хочет высказать часть накопившегося на сердце». Очевидно, настроение автора совпало с настроением читателя, и читатель даже не заподозрил, что настроение автора обусловлено совсем иными причинами, нежели его собственное. Герцен говорит: «Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь»; да, но Герцен, не справившись, кто и в кого стреляет, мгновенно решил, что это — союзник и что выстрел направлен против общего врага. А общим только и было, что настроение: боль и упрек.

Напротив, Вигель пришел в негодование и поспешил с доносом потому, что «многочисленнейший народ в мире, в течение веков существовавший, препрославленный. к коему, по уверению автора статьи, он сам принадлежит, поруган им, унижен до невероятности». Татищев, был возмущен статьею потому, что «под прикрытием проповеди в пользу папизма автор излил на свое собственное отечество такую ужасную ненависть, что она могла быть внушена ему только адскими силами». Наконец, Вяземский с непринужденностью светского человека и царедворца как раз в это время сочинял донос, где писал: «Письмо Чаадаева не что иное, в сущности своей, как отрицание той России, которую с подлинника списал Карамзин» (т. е основанной на трех уваровских началах).

Словом, и поклонники, и хулители вырвали из контекста только одну мысль: «Россия, как она есть, равна нулю», отбросив все остальное. С какой точки зрения автор признал ее равной нулю, это никого не интересовало: утверждению придали безусловный характер, или, вернее, его наполнили обычным публицистическим содержанием. Современники обкорнали мысль Чаадаева и грубо вульгаризировали ту часть, которая одна оказалась им по плечу. Мы видели, что этому способствовала самая форма знаменитого письма: но главная причина недоразумения коренилась, конечно, в умственном складе тогдашнего общества.

М. О. Гершензон уверяет, что «Понял вполне, по-видимому, только один человек это был, как и следовало ожидать, Пушкин. Если бы из всего, созданного Пушкиным, до нас дошло только письмо, написанное им по получении от Чаадаева оттиска статьи из «Телескопа». — этих трех страниц было бы достаточно, чтобы признать его замечательнейшим человеком тогдашней России: так много в них ума. так высоко и пламенно дышащее в них чувство».

Как мы можем заметить отношение современников к «Философическим письмам» было далеко неоднозначным. Одни, как Герцен, видели в Чаадаеве будущего вождя революционного движения, другие обвиняли в ненависти к России, отсутствии патриотизма, третьи, в том числе и император Николай I, что все написанное Петром Яковлевичем есть «смесь дерзостной бессмыслицы, достойной умалишенного»

Взгляд на Русскую историю

Только когда народ поймет жизнь человечества и свое собственное прошлое, он сможет трезво оценить свое настоящее и до известной степени догадаться о направлении, в котором ему предназначено идти в будущем. Как говорил М. О. Гершензон: народ должен «узнать свои пороки и добродетели, чтобы научиться впредь преодолевать в себе первые и утверждать вторые»

Этот долг лежит и на нас, русских. Посмотрим же кто мы и куда мы идем.

Проблема России, т. е. характеристика ее настоящего, осознание истории и уяснение будущего, была для Чаадаева главной темой. Можно даже сказать, что все другие проблемы — из области философии истории, гносеологии, онтологии, истории философии он рассматривал в связи с этой главной темой. Разумеется, занимаясь этими науками, он высказывал много глубоких идей, но все же его интеллектуальная деятельность была направлена главным образом на решение центральной для него проблемы — России.

Доктор философских наук З. А. Каменский определили суть концепции П. Я. Чаадаева относительно истории и развития России следующем образом: «Россия является страной аномальной, ее история и действительность складывались вопреки, в противоречии с законами развития и существования народов. Чаадаева не занимают положительные стороны русской жизни,— его внимание устремлено на поиск, выявление ее пороков, несовершенств, заблуждений, на их исторический генезис»

И действительно, мы можем наблюдать, что в процессе построения своей концепции Чаадаев сосредоточивается на многих «болезнях» и несовершенствах русской жизни. Тут и крепостничество, и отсутствие основных демократических свобод, устоев, традиций, тут и бескультурье народа, и подражательность, поверхностность усвоения культуры западной. Само выявление этого комплекса, выведение его на свет общественного обсуждения — факт огромной исторической важности для истории русской общественной мысли. Конец 20-х годов, когда Чаадаев писал философические письма, середина 30-х, когда первое из них появилось в печати, были одной из самых мрачных эпох для русской общественности, временем последекабристской реакции. Мыслящий человек сделался действительно лишним и даже чуждым окружающему его обществу. «Лишнему человеку» не на что стало опереться. Он стал, как лермонтовский Печорин, исходить лишь из потребностей и прихотей своей собственной «натуры» — он сделался эгоцентристом. Он сделал самого себя мерой всех вещей, точкой начала отсчета для измерения всех социальных и моральных ценностей. Он обособился от общества. Он, как говорилось тогда, отложился от России. С точки зрения традиционных норм окружающего его общества он сделался аморален. Общественный протест был очень слаб, концентрируясь, главным образом, в разрозненных студенческих кружках. Но деятельность этих кружков была чрезвычайно замкнутой, тайной, почти неизвестной в обществе. Поэтому появление первого философического письма в открытой печати, (которое произвело, по выражению Герцена, впечатление «выстрела в темную ночь»), было в сущности первым гласным общественным протестом такого масштаба после того, как было подавлено декабристское восстание. Чаадаевская концепция России как бы восстанавливала порванную нить развития русской общественной мысли. И в этом его огромная заслуга.

Но вернемся к нашему непосредственному предмету исследования – взгляду П. Я. Чаадаева на историю России. В те времена существовала официальная доктрина. Суть ее лаконично выразил А. Х. Бенкендорф: «Прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается ее будущего, то оно выше всего, что только может представить себе самое смелое воображение; вот, мой друг, точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана»

Но Чаадаев дал нашему прошлому оценку, которая явилась полной противоположностью официальной теории Бенкендорфа: «Сначала дикое варварство, затем грубое суеверие, далее иноземное владычество, жестокое и унизительное, дух которого национальная власть впоследствии унаследовала,— вот печальная история нашей юности. Поры бьющей через край деятельности, кипучей игры нравственных сил народа — ничего подобного у нас не было. Эпоха нашей социальной жизни, соответствующая этому возрасту, была наполнена тусклым и мрачным существованием без силы, без энергии, одушевляемом только злодеяниями и смягчаемом только рабством. Никаких чарующих воспоминаний, никаких пленительных образов в памяти, никаких действенных наставлений в национальной традиции. Окиньте взором все прожитые века, все занятые нами пространства, и Вы не найдете ни одного приковывающего к себе воспоминания, ни одного почтенного памятника, который бы властно говорил о прошедшем и рисовал его живо и картинно»

Можно ли согласиться с данной оценкой Чаадаева? Многие историки, смотря на эти слова слишком прямолинейно, отмечали фактическую несостоятельность многих утверждений Чаадаева относительно прошлого России. Так историк З. А. Каменский пишет: «Нельзя согласиться с его (Чаадаева. ) мнением, будто на заре своей истории русский народ не был обуреваем «великими побуждениями, великими свершениями, великими страстями»; что юность России протекала «без силы, без энергии». В России складывались и народные обычаи, и традиции, они в той или иной форме закреплялись в фольклоре устном и письменном, в летописях и прочих документах. Верно, конечно, что в России не выработались многие традиции западноевропейского образца, но Чаадаев из этой верной констатации шел к неверному обобщению об отсутствии в России каких бы то ни было традиций. Не было у него оснований и представлять европейцев так, будто им несвойственны черты, характерные для всех пародов на ранних ступенях истории. И у западноевропейских народов был свой период «неподвижной дикости», когда их обычаи и нравы только еще складывались; и они проходили периоды беспрерывных войн, междоусобиц и т. п. ; и о них можно сказать, что у них было «дикое варварство», «грубое суеверие», у многих и «иноземное владычество, жестокое и унизительное».

На первый взгляд замечания Каменского вполне правомочны и хорошо аргументированы, однако, на мой взгляд главным, для русского философа П. Я. Чаадаева было не указать на ничтожность русской истории (о которой о ни в коем случае так не отзывался), не рассказать об отсутствии национальных традиций и обычаев, а показать, что «первые наши годы, протекшие в неподвижной дикости, не оставили никакого следа в нашем уме», и что нет в нашей истории ничего, «на что могла бы опереться наша мысль»

Вскоре после опубликования этого письма, в том же 1836 году, Чаадаев четко пояснил, что он имел в виду: “История всякого народа представляет собою не только вереницу следующих друг за другом фактов, но и цепь связанных друг с другом идей. Каждый факт должен выражаться идеей: через события должна нитью проходить мысль или принцип, стремясь осуществиться. эту историю создает не историк, а сила вещей. Историк приходит, находит ее готовою и рассказывает ее. Именно этой истории мы не имеем”.

Итак, согласно мысли Чаадаева, “изъян” истории России в том, что она представляет собой только последовательность фактов, а не связь идей, осуществившихся в фактах. Правда, он тут же делает очень важную оговорку: “. мы никогда не рассматривали еще нашу историю с философской точки зрения. Ни одно из великих событий нашего национального существования не было должным образом характеризовано, ни один из великих периодов нашей истории не был добросовестно оценен”

Таким образом, утверждая, что факты прошлого в России не проникнуты “идеей”, Чаадаев был готов увидеть в этом “вину” не русской истории, а русских мыслителей, а вернее, результат их отсутствия.

Он отметил, что “Карамзин поведал звучным слогом дела и подвиги наших государей”, но вполне справедливо утверждал, что пока “история нашей страны. рассказана недостаточно. Мысль более сильная, более проникновенная, чем мысль Карамзина, когда-нибудь это сделает”

И в конечном счете именно неразработанность русской философии истории как необходимой основы национального самосознания порождала резкий критический пафос Чаадаева. Он писал, например, 2 мая 1836 года по поводу декабристского бунта: “Я много размышлял о России и я теперь ни в чем не убежден так твердо, как в том, что народу нашему не хватает прежде всего глубины. Мы прошли века так, или почти так, как и другие, но мы никогда не размышляли, никогда не были движимы какой-либо идеей и вот почему вся будущность страны в один прекрасный день была разыграна в кости несколькими молодыми людьми, между трубкой и стаканом вина. ” Особенно важно, что перед нами беспощадная по отношению к героям 14 декабря цитата из письма в Сибирь к старому другу Чаадаева, декабристу И. Д. Якушкину!.

В том же 1836 году Чаадаев провозглашал: “Настоящая история народа начнется лишь с того момента, когда он проникнется идеей, которую он призван осуществить, и когда начнет выполнять ее с тем настойчивым, хотя и скрытым инстинктом, который ведет народы к их предназначению. Вот момент, который я всеми силами моего сердца призываю для моей родины”.

В своем первом письме, вызвавшем полемику с Пушкиным, Чаадаев определил как нечто “бессмысленное”, лишенное “идеи” эпоху монгольского нашествия: это только “. жестокое, унизительное владычество завоевателей”. И, даже “свергнув иго чужеземное”, продолжает Чаадаев, мы, “уединившись в своих пустынях. не вмешивались в великое дело мира”, то есть у России не было подлинного исторического предназначения.

Пушкин решительно возразил. “Нет сомнения, – писал он, что Схизма (разделение церквей) отъединила нас от остальной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые ее потрясали, но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. ” и т. д.

Пушкинские возражения Чаадаеву с давних пор (о чем шла речь) толкуются как “славянофильские”; но дело явно не в этом. Пушкин оспаривает чаадаевское утверждение, что “монгольская эпоха” в истории России – только прискорбный факт, в котором нет “идеи”, нет “предназначения”.

Таково же и другое пушкинское возражение. Чаадаев писал, что в начале истории западных народов есть “период сильной, страстной, бессознательной деятельности. Народы движутся в то время сильно, без видимой причины; но не без пользы для будущих поколений. Все общества проходили через этот период. Он даровал им. все их высшие и плодотворнейшие идеи. Мы не имеем ничего подобного”

Пушкин писал об этом: “Юность России весело прошла в набегах Олега и Святослава и даже в усобицах, которые были только непрерывными поединками – следствием того брожения и той активности, свойственных юности народов, о которых вы говорите в вашем письме”. Еще в 1827 году Пушкин сказал: “Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей “Истории”, говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории”.

Чаадаев, конечно же, имел представление о “набегах Олега и Святослава”, но, движимый своим мощным критическим пафосом, не пожелал увидеть в них смысл, который усматривал в юности народов Запада.

Итак, Пушкин спорил с Чаадаевым не о том, было ли у России историческое прошлое (а именно так обычно истолковывают их полемику), а о том, несло ли в себе это прошлое весомый смысл, “идею”.

Необходимо отметить также, что позднее – не без воздействия плодотворно развивавшихся в России исторических исследований – Чаадаев многое воспринимал иначе. Так, например, в 1848 году он писал о монгольском иге:,”. как оно ни было ужасно, оно принесло нам больше пользы, чем вреда. Вместо того чтобы разрушить народность, оно только помогало ей развиться и созреть. оно сделало возможным и знаменитые царствования Иоанна III и Иоанна IV, царствования, во время которых упрочилось наше могущество и завершилось наше политическое воспитание”.

Чаадаев говорит здесь об ином смысле “монгольского периода” русской истории, чем Пушкин, но главное в том, что он теперь, через полтора десятилетия после своего первого письма, открыл для себя этот смысл, эту “идею”.

Говоря с крайней резкостью об отсутствии в России национального самосознания, Чаадаев тем самым в сущности как бы подстегивал мыслящих русских людей (в том числе самого себя), побуждал их к постижению смысла отечественной истории.

Пути самоопределения России

Прежде чем продолжать разговор о взглядах Чаадаева, уместно будет совершить небольшой экскурс в историю и определить истоки споров о путях развития России. Кто же мы Запад или Восток?

Средневековая мысль Руси не страдала болезнью национальной исключительности и национальной замкнутости. Основной фонд религиозных и культурных памятников у восточных и южных славян был общим. Однако своеобразное понимание в церковных кругах государственной власти как «священной власти», идущее из Византии, в русском сознании постепенно складывается в идею о богоизбранности русского царства. В конце XV века в посланиях монаха Филофея развивается теория о Москве как «Третьем Риме». Теория эта прямо вводит в область философии истории. В основе ее — мысль, согласно которой конечные судьбы мира связаны лишь с тем народом, в сознании которого хранится в чистоте христианская вера. Здесь важно отметить идею особой миссии русского народа. Первые два Рима (Рим и Константинополь) пали. Русская мысль уверенно признала третьим Римом Москву. К этому присоединилось положение: « четвертому Риму не быть », т. е. русскому царству стоять до конца мира.

Интересно то, что учение о «святой Руси», об универсальном, всемирном значении России крепнет в XVI веке, который можно назвать веком «культурного одиночества». Для Руси это время культурного самоопределения во всех сферах жизни. После падения Константинополя ей надо было самой определять свой путь. А для этого надо было учиться. Именно поэтому XVI век — век споров, полемики об идее и практике монаршей власти. Это было время становления политических, идеологических концепций, которые оказали необратимое влияние на самые тонкие стороны культуры.

Русская теократия не имела перспектив. А потому XVII век закончился расколом русской церкви. XVII век — тот рубеж, с которого начинаются споры, идущие до сих пор: где правда исторического развития России — в возрождении и следовании старине, или в образованности Запада. Спор о ничтожестве или величии старины тогда был скрыт за вопросами исполнения церковных обрядов. «Это был не историографический спор, а историософский спор — спор об историческом идеале, исторической дистанции, о соотношении духа и интеллекта, человека и времени, о вечности и бренности, о прошлом, настоящем и будущем».

Это был не спор знания и невежества, столкновение не принципов «лучше — хуже», а разных исторических правд. Одни настаивали на ничтожестве, другие — на величии, на «правде» старины. Полемика была безысходной, поскольку каждая из сторон стремилась к победе.

От старых традиционных ценностей не отказываются, но они наполняются новым, совершенно противоположным социально-этическим смыслом. Так, например, в древнерусской литературе страдания человека, его «малости», немощи и «худость» выражались в постоянном «оханье» и в «горевании», призванных подчеркнуть величие духа. С XVII века ключевыми словами в сочинениях русских новаторов, ориентирующихся на Запад, становятся «радость», «веселье», «свет» (образование), «тьма» (невежество). Но ведь и традиционное русское сознание в то же самое время говорит то же, только с иным смыслом: «свет» — нравственное совершенствование, духовность, благо, красота; «тьма» — вероотступничество, латинство. За всем этим обозначились очертания главного спора эпохи — спора об исторической правоте и смыслообразующих социальных ценностях.

XVII век вошел в историю как «бунташный век», век Смуты. Но для ищущей мысли это была благоприятная ситуация, когда слово становится свободным от церковного и государственного контроля. Усиливающаяся секуляризация культуры, влияние Запада приводит к появлению светской и философской литературы, переведенной в основном в Польше.

Новая литература не была предназначена для душеполезного чтения. Напротив, она несла светскую раскрепощенную мысль и новую повседневную поведенческую модель, материальная жизнь в ее эмпирической данности начинала восприниматься «как единственная реальная ценность. Отказ от церковной морали приводил к отказу от самой постановки этических проблем. Влечение к единичному факту, как и наивное стремление к упрощенным наслаждениям, как и отталкивание от любых теоретических обобщений отражало то общественное сознание, которое свергло с себя бремя средневекового аскетизма, но не поднялось еще до идеи социального осмысления жизни.

Назревал кризис культуры, ознаменовавшийся бурным переломом петровских реформ. И тут на его пороге произошла встреча русской «книжной» мысли с западной философско-богословской литературой. Центром этой встречи была Киевская Академия, связанная с именем энциклопедически обрадованного просветителя, митрополита Петра Могилы (1596—1647). Воспитанником Академии был Г. Сковорода (1722—1794). Великолепный знаток Платона, Аристотеля, Эпикура, Сенеки, современной ему западной литературы, Сковорода — вершина русской философско-религиозной мысли XVIII века. Его взгляды определяются религиозным восприятием мира и человека, «но грани между богословской экзегетикой и собственно философской мыслью в его творчестве становятся зыбкими, размытыми. Эту его особенность наследует русская философия XIX века, особенно в том направлении, которое именуется религиозной философией или «светским богословием».

В русской философской мысли XVIII века выделяется гуманистическое направление, руководствующееся государственными идеями и интересами. Среди его представителей — мыслитель, поэт и дипломат А. Д. Кантемир (1708—1744), первый русский историк В. Н. Татищев (1686—1750) с его апологией мирской жизни и «благополучия в человеке», А. Н. Радищев (1749—1802), социально-политический радикализм которого нашел выражение в его «Путешествии из Петербурга в Москву».

Если XVIII век — время критического освоения западного опыта, то в XIX веке Россия выходит на путь самостоятельной философской мысли. Потребность определить «дух» России, ее национальное лицо осознается в начале века В. А. Жуковским, А. С. Пушкиным, М. Ю. Лермонтовым. Однако ни поэтические, ни психологические аспекты романтического протеста не могли удовлетворить нарастающие социальные потребности времени, философские искания, утопические «брожения», «примирение с гнусной действительностью» и возникающие в связи с этими исканиями попытки осознания действительных противоречий общественного развития России становятся предпосылками как западничества, так и славянофильства. Сами названия «славянофилы», «западники» сначала были прозвищами, рассчитанными на компрометацию противника. Определение «западник» ассоциировалось с отказом от собственной национальности, наименование «славянофил» должно было указать на ограниченность окрещенной этим именем философии. Спор славянофилов (А. С. Хомяков, И. В. Киреевский, К. С. Аксаков и др. ) с западниками (В. Г. Белинский, А. И. Герцен, Т. Н. Грановский, К. Д. Кавелин и др. ) был в истории русской мысли явлением, значение которого с течением времени становилось все более заметным. Идеи Чаадаева — антагониста славянофилов, особенно его философия истории России, сыграли роль катализатора в формировании славянофильской идеологии. В частности, социально-философские построения И. Киреевского были своего рода «ответом Чаадаеву».

Миф о западничестве П. Я. Чаадаева

Достоевский в своей «Пушкинской речи» провозгласил: “О, все это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение. ” – и тут же уточнил: “. хотя исторически и необходимое”. По-видимому, Федор Михайлович полагал, что “необходимость” к 1880 году уже отпала; однако раскол, обозначившийся за восемь десятилетий до 1917 года, отнюдь не преодолен и поныне – спустя почти 100 лет после революционного взрыва.

Но поистине прискорбная участь постигла в условиях идеологического раскола творчество крупнейшего мыслителя пушкинской эпохи – Петра Яковлевича Чаадаева, который в общественном сознании был целиком и полностью превращен в западника, даже в своего рода отца-основателя западничества. Правда, в этом в известной мере был повинен прежде всего сам мыслитель, опубликовавший в октябре 1836 года свое первое (из восьми) “философическое письмо”, которое дало слишком много поводов для причисления его к “ненавистникам” России и безоговорочным поклонникам Запада. Чадаева зачастую обвиняли в том, что он проповедует отказ от русской культуры и от самой России, что он призывает к заимствованию западной идеологии. Так советский историк Б. Д. Дацюк писал: «Философическое письмо,— писал один из авторов,-— было насквозь проникнуто мистикой, космополитизмом и поповщиной. Идеи Чаадаева фактически звали к отказу от родины, к растворению русской национальной культуры в некоей западной, «всечеловеческой культуре»

Обвинение столь же серьезно, сколь и легковесно. Поэтому следует разобраться, какие явления привлекли Чаадаева в западной культуре.

"Мир, - писал Чаадаев, - искони делился на две части - Восток и Запад. Это не только географическое деление, но также и порядок вещей, обусловленный самой природой разумного существа: это - два принципа, соответствующие двум динамическим силам природы, две идеи, обнимающие весь жизненный строй человеческого рода".

Что же касается России, то, получив христианство из рук Византии, она оказалась как бы между Востоком и Западом, попала в своеобразное межеумочное положение. Не примкнув как следует к Востоку, Россия не сумела проникнуться и "западной мыслью". Отсюда, как считает Чаадаев, и бесконечные, бесплодные метания России между Востоком и Западом, между идеей восточного деспотизма и "западного свободомыслия". "Мы, - говорит Чаадаев, - никогда не шли рука об руку с прочими народами; мы не принадлежим ни к Западу, ни к Востоку, у нас нет традиций ни того, ни другого. Стоя как бы вне времени, мы не были затронуты всемирным воспитанием человеческого рода. ». С течением времени положение не изменилось: "Мы растем, но не созреваем; движемся вперед, но по кривой линии, то есть по такой, которая не ведет к цели. Мы подобны тем детям, которых не приучили мыслить самостоятельно; в период зрелости у них не оказывается ничего своего; все их знание - в их внешнем быте, вся их душа - вне их. Именно таковы мы". Россия, по Чаадаеву, как бы выпала из общего процесса исторического развития, выпала из истории.

"И вот, - восклицает Чаадаев, - я спрашиваю вас, где наши мудрецы, наши мыслители? Кто когда-либо мыслил за нас, кто теперь за нас мыслит? А ведь, стоя между двумя главными частями мира, Востоком и Западом,. мы должны были бы соединить в себе оба великих начала. и совмещать в нашей цивилизации историю всего земного шара. В нашей крови есть, - говорит Чаадаев, - нечто, враждебное всякому истинному прогрессу. И в общем, мы жили и продолжаем жить лишь для того, чтобы послужить каким-то важным уроком для отдаленных поколений, которые сумеют его понять; ныне же мы, во всяком случае, составляем пробел в нравственном миропорядке. Я не могу вдоволь надивиться этой необычайной пустоте и обособленности нашего социального существования. Разумеется, в этом повинен отчасти неисповедимый рок, но, как и во всем, что совершается в нравственном мире, - замечает Чаадаев, - здесь виноват отчасти и сам человек".

Как же быть? Историк и биограф Чаадаева А. Лебедев утверждает, что: «Чаадаев находит ответ на этот вопрос в своей религиозной утопии. Если Россия не может уже "переиграть свою историю", то отдельный человек может все-таки в какой-то хотя бы мере стать творцом своей собственной частной опять-таки истории. Для этого же есть только один путь - духовное сближение с Западом, с той общей для всего Запада идеей, которая полнее всего, по мнению Чаадаева, и выражается именно в католицизме. Таким путем в конце концов и отдельный человек в меру сил своих будет до известной степени содействовать "исправлению" общего исторического процесса, столь безжалостно поступившего с Россией. »

Но при изучении трудов Чаадаева не стоит забывать, что Запад Чаадаева это скорее вымышленный образ, чем реальность, существовавшая в действительности, как говорил О. Мандельштам: «Запад Чаадаева нисколько не похож на расчищенные дорожки цивилизации. Он, в полном смысле слова, открыл свой Запад. Поистине в эти дебри культуры еще не ступала нога человека. Туда, где все — необходимость. Чаадаев принес нравственную свободу, дар русской земли, лучший цветок, ею взращенный. Эта свобода стоит величия, застывшего в архитектурных формах, она равноценна всему, что создал Запад в области материальной культуры. »

Обратим внимание также на другой момент, вскоре после появления в печати этого письма, в конце 1836 года, Чаадаев, в сущности, выразил сожаление, что опубликовал, как он определил, “введение”, чей истинный смысл должен был раскрыться “в труде, который остался неоконченным”; к тому же он так сказал об этой своей вводной статье: “Без сомнения, была нетерпеливость в ее выражениях, резкость в мыслях. было преувеличение в этом своеобразном обвинительном акте, предъявленном великому народу. преувеличением было опечалиться хотя бы на минуту за судьбу народа, из недр которого вышли могучая натура Петра Великого, всеобъемлющий ум Ломоносова и грациозный гений Пушкина”

Однако эти авторские поправки были опубликованы в России лишь в 1913 году, когда давно сложившееся представление о Чаадаеве уже, так сказать, закостенело и никто не хотел его существенно изменять.

Эти положения не получили развития в самом письме, но в другом сочинении Чаадаева, написанном в 1835 году (то есть еще до опубликования первого письма), совершенно недвусмысленно сказано (притом слова эти развивают, конкретизируют то, что выражено и в первом письме): “. нам нет дела до крутни Запада, ибо сами-то мы не Запад. Россия. не имеет привязанностей, страстей, идей и интересов Европы. И не говорите, что мы молоды, что мы отстали от других народов, что мы нагоним их (именно в таком “решении” суть, ядро западнических утопий. – В. К. ). Нет, мы столь же мало представляем собой XVI или XV век Европы, сколь и XIX век. Возьмите любую эпоху в истории западных народов, сравните ее с тем, что представляем мы в 1831 году по Р. Х. , и вы увидите, что у нас другое начало цивилизации, чем у этих народов. Поэтому нам незачем бежать за другими; нам следует откровенно оценить себя, понять, что мы такое. Тогда мы пойдем вперед”. (Уместно напомнить, что то же самое убеждение было присуще и Пушкину, который писал, например: “Поймите же. что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою, что история ее требует другой мысли, другой формулы. Не говорите: иначе нельзя было быть”. Последние слова выделены самим Пушкиным, возражавшим мнению о том, что все народы с необходимостью должны следовать по “западному” пути; естественно полагать, что это убеждение поэта сформировалось не без воздействия Чаадаева. )

Исходя из только что процитированных чаадаевских высказываний 1835 года, следует вчитаться и в его первое письмо. Там нет столь же ясного тезиса о “другом начале цивилизации”, присущем России, но вполне определенно сказано о бесплодности попыток “нагонять” Запад – попыток, неизбежно сводящихся к пустому “подражанию” и “заимствованию”: “В чем заключается жизнь человека, говорит Цицерон, если память о прошедших временах не связывает настоящего с прошлым? Мы же. не храним в сердцах ничего из поучений, оставленных еще до нашего появления. Необходимо, чтобы каждый из нас сам пытался связать порванную нить родства. Наши воспоминания не идут далее вчерашнего дня; мы как бы чужие для себя самих. Это естественное следствие культуры заимствованной и подражательной. У нас совсем нет внутреннего развития, естественного прогресса”.

В другом своем сочинении, написанном еще в 1832 году (то есть за четыре года до появления в печати первого письма), но опубликованном впервые лишь в 1908 году, Чаадаев со всей определенностью утверждал: “Я полагаю, что на учебное дело в России может быть установлен совершенно особый взгляд, что возможно дать ему национальную основу, в корне расходящуюся с той, на которой оно зиждется в остальной Европе, ибо Россия развивалась во всех отношениях иначе, и ей выпало на долю особое предназначение в этом мире. Мне кажется, что нам необходимо обособиться в нашем взгляде на науку не менее, чем в наших политических воззрениях, и русский народ, великий и мощный, должен, думается мне, вовсе не подчиняться воздействию других народов”

Согласитесь, что воистину нелепо хоть в каком-то смысле причислять к западникам мыслителя, выдвинувшего такую “программу”. Но ведь и в “злополучном”, как назвал его сам Чаадаев, первом письме было достаточно определенно сказано о “пороке” России: он состоит, по убеждению мыслителя, в том, что “у нас нет развития собственного, самобытного”, а вовсе не в том, что мы не идем по пути Запада. Почему же этого никто не увидел?

Есть все основания утверждать, что читателями опубликованного в 1836 году письма была воспринята (и полностью заглушила подлинный его смысл) одна только предельно резкая, прямо-таки беспощадная критика положения в России – критика, которую сочувственно или даже с восхищением встретили будущие западники и негодующе либо с прямыми проклятиями – будущие славянофилы.

“Опыт времен для нас не существует, – объявил Чаадаев, века и поколения протекли для нас бесплодно. мы миру ничего не дали. мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, что бы там ни говорили, мы составляем пробел в интеллектуальном порядке” и т. д. и т. п.

Как ни странно, этого рода суждения Чаадаева до сего дня служат поводом для причисления мыслителя к западникам; между тем нет сомнения – особенно если исходить из смысла письма в целом, – что Чаадаев ведет здесь речь об отсутствии в России именно собственной самобытной мысли, которая должна вырасти из “опыта веков и поколений” российского бытия, а не усвоена извне, с Запада.

С западниками Чаадаева сближает только очень “резкая” и очень “преувеличенная” (по позднейшему признанию самого мыслителя) критика положения в России. Однако при достаточно внимательном анализе существа дела выясняется, что перед нами весьма своеобразная критика. И прежде всего необходимо понять, что это в конечном счете критика не страны, называющейся “Россия”, а русского самосознания. Чаадаев усматривает в России отсутствие подлинной (имеющей, в частности, общечеловеческое значение) мысли (Россия – “пробел в интеллектуальном порядке”).

Помимо приведенных высказываний, именно об этом многократно заходит речь в первом письме: “. неизгладимые следы, которые отлагаются в умах последовательным развитием мысли и создают умственную силу, не бороздят наших сознаний”, “всем нам не хватает какой-то устойчивости, какой-то последовательности в уме, какой-то логики”, “массы. не размышляют. Среди них имеется определенное число мыслителей, которые дают толчок коллективному сознанию нации А теперь я вас спрошу, где наши мудрецы, где наши мыслители? Кто из нас когда-либо думал, кто за нас думает теперь?. ” и т. п.

Необходимо учитывать, что существует словно бы два феномена: Чаадаев как автор первого письма (толкуемого в качестве беспощадного и безнадежного приговора России) и Чаадаев как личность, как человек в его цельности – человек, являвшийся ближайшим и едва ли не наиболее ценимым другом Пушкина, обладавший наивысшей образованностью и культурой, умевший покорить, очаровать даже несогласных с ним. Так, самый страстный славянофил Хомяков говорил о Чаадаеве: “. может быть, никому он не был так дорог, как тем, которые считались его противниками. Просвещенный ум, художественное чувство, благородное сердце. ”

Представление о Чаадаеве как о безусловно замечательном, принадлежащем к самой избранной русской элите человеке утвердилось рано и прочно. И тем, кто жаждал “проклинать” Россию, было чрезвычайно выгодно ссылаться на мнение такого человека.

Между тем, исходя из всей совокупности написанного Чаадаевым, невозможно оспорить, что в своей критике он имел в виду не Россию, а русскую мысль и, конечно, тот слой русских людей, который обладал возможностями для развития национальной мысли, то есть людей своего круга. Между прочим, об этом остроумно писал сразу после опубликования чаадаевского письма, как некоторые полагают, тот же Хомяков: “. слова господина сочинителя (Чаадаева. ): “Где наши мудрецы, где наши мыслители? кто и когда думал за нас, кто думает в настоящее время?” – сказаны им против собственного – в пользу общую – мышления. Он отрицает этим собственную свою мыслительную деятельность”

В то же время Чаадаев, как говорится, знал себе цену и полагал (это ясно хотя бы из его писем к Пушкину), что его мысль призвана стать первым реальным шагом к самосознанию России, которое должно иметь великое всемирное значение. Об этом свидетельствует и его переписка с одним из крупнейших западных мыслителей Шеллингом. В 1832 году Чаадаев писал ему: “Затерянный в умственных пустынях моей страны, я долго полагал, что я один истощаю свои силы. впоследствии я открыл, что весь мыслящий мир движется в том же направлении, и великим был для меня тот день, когда я сделал это открытие”. Более того, Чаадаев дерзал заявить прославленному немецкому философу: “. мне будет позволено сказать вам еще и то, что, хотя и следуя за вами по вашим возвышенным путям, мне часто доводилось приходить в конце концов не туда, куда приходили вы”

Вынося “русскому уму” суровый приговор (“мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума”), Чаадаев имел в виду прошлое, а не свое время (и тем более не будущее). Он был убежден, что русский ум “дозрел” – в том числе или, пожалуй, прежде всего, в нем самом, Чаадаеве – до всемирной роли.

Если основываться не только на первом письме (как ни печально, многие из тех, кто рассуждают о Чаадаеве, ничего другого из его наследия и не знают!), становится совершенно ясно, что резкость, даже беспощадность критики русского самосознания имеет свое глубокое оправдание: Чаадаев, как уже сказано, исходил из того, что время истинного, зрелого становления этого самосознания настало, и именно поэтому так безоглядно обличал его дефицит. Ведь и не было бы смысла настоятельно требовать от своих соотечественников такого свершения, для которого они в данный момент еще не созрели.

Нет сомнения, что одним из главных (или даже самым главным) показателей зрелости русского самосознания явилось для Чаадаева творчество Пушкина. Весной 1829 года (то есть во время работы над своим первым письмом, завершенной 1 декабря этого года) Чаадаев отправил поэту послание, в котором, называя его “гениальным человеком”, призывал: “. погрузитесь в себя и извлеките из вашего собственного существа тот свет, который неизбежно находится во всякой душе, подобной вашей. Я убежден, что вы можете принести бесконечное благо этой бедной России, заблудившейся на земле. Не обманите вашей судьбы, мой друг” (слово “заблудившейся” имеет в виду, надо полагать, недостаток национального самосознания).

А 18 сентября, после знакомства с только что вышедшей брошюрой, где были опубликованы пушкинские стихотворения “Клеветникам России” и “Бородинская годовщина”, Чаадаев сделал следующее добавление к своему посланию (и тогда уже отправил его Пушкину): “Я только что увидал два ваших стихотворения. Мой друг, никогда еще вы не доставляли мне такого удовольствия. Вот, наконец, вы – национальный поэт: вы угадали, наконец, свое призвание. Не могу выразить вам того удовлетворения, которое вы заставили меня испытать. Стихотворение к врагам России в особенности изумительно: это я говорю вам. В нем больше мыслей, чем их было высказано и осуществлено за последние сто лет в этой стране. Не все держатся здесь моего взгляда, это вы, вероятно, и сами подозреваете; но пусть их говорят, а мы пойдем вперед: когда угадал малую часть той силы, которая нами (то есть русскими. ) движет, другой раз угадаешь ее наверное всю. Мне хочется сказать: вот, наконец, явился наш Дант. ”.

“Удовлетворение” Чаадаева – настолько глубокое, что он не берется его “выразить”, – порождено именно воплощением в пушкинском “Клеветникам России” русского самосознания (“в нем больше мыслей, чем их было высказано. за последние сто лет в этой стране”). Ранее приведены слова Чаадаева: “. нам незачем бежать за другими: нам следует. понять, что мы такое. Тогда мы пойдем вперед”. В письме к Пушкину – та же мысль: “. пусть говорят (те, кто не принимают пушкинских стихотворений), а мы пойдем вперед. ” Идти вперед – это в данном случае значит осознавать истинный путь России, ее “идею”, что, в свою очередь, неизбежно означает то или иное противостояние Западу, который идет принципиально иным путем.

Пушкинские стихотворения 1831 года были вызваны попытками Запада (в лице его влиятельных идеологов) навязать России свою волю в связи с тогдашним польским восстанием – вплоть до угрозы военного вмешательства. Чаадаев исключительно высоко ценил Запад, о чем мы еще будем говорить. Но он ни в коей мере не мог согласиться с каким-либо западным диктатом в отношении России. Когда позднее, в октябре 1835 года, Николай I, находясь в Варшаве, произнес речь перед представителями польской знати, категорически отвергая попытки Запада повлиять на политику России, Чаадаев воспринял это прямо-таки восторженно. Он писал тогда же об этой императорской речи: “Могучий голос, на этих днях раздавшийся в мире, в особенности послужит к ускорению исполнения судеб наших. Пришедшая в остолбенение и ужас Европа с гневом оттолкнула нас; роковая страница нашей истории, написанная рукой Петра Великого, разорвана: мы, слава Богу, больше не принадлежим к Европе; итак, с этого дня наша вселенская “миссия началась. в данном случае само Провидение говорило устами монарха”.

В России эти слова Чаадаева были опубликованы только в 1913 году, когда в его “западничестве” никто не сомневался и никак не хотел усомниться. Между тем эти (как и многие другие) суждения Чаадаева ясно говорят о том, что причисление его к западникам попросту абсурдно.

В истории освоения чаадаевского наследия были попытки отхода от общепринятого толкования; так, когда в 1860 году Н. Г. Чернышевский получил возможность познакомиться не только с первым письмом, он написал статью, в которой со свойственной ему решительностью пересматривал репутацию Чаадаева, утверждая, что он не столько западник, сколько славянофил (что, впрочем, столь же неверно. ). Но статья эта не была опубликована, и в сущности до сего дня господствует та трактовка чаадаевской историософии, которую не единожды высказал исходивший только из первого письма (к тому же превратно истолкованного) Александр Герцен, утверждавший, что письмо является-де “мрачным обвинительным актом против России”, говорящим, что “прошедшее России пусто, настоящее невыносимо, а будущего для нее вовсе нет”

Как уже говорилось выше, чаадаевские обвинения относились, в сущности, не к России, но к ее национальному самосознанию, которое, по мнению мыслителя, заведомо недостойно такого народа, как “русский народ, великий и мощный”; преувеличивая, он утверждал даже, что русское самосознание еще не существует вообще.

И в чем уж Герцен и все, поверившие ему, были абсолютно неправы – в том, что для России, с точки зрения Чаадаева, “будущего вовсе нет”. Чаадаев исповедовал прямо противоположное убеждение.

Прежде чем цитировать его соответствующие высказывания, следует сделать одно существенное пояснение. Те, кто рассуждали о Чаадаеве, зная не только его первое письмо (таких, увы, было не столь уж много. ), неизбежно сталкивались с всецело противоречащими общепринятой версии тезисами мыслителя. И чаще всего их пытались толковать как якобы позднейшие “отступления”, вызванные начавшимися в 1836 году гонениями, которые-де “сломили” Чаадаева и т. д. Чтобы исключить такого рода соображения, я буду основываться на сочинениях мыслителя, созданных до опубликования его письма.

В 1833 году, то есть за три года до публикации первого письма, Чаадаев писал: “. мы, русские, подвигаемся теперь вперед бегом, на свой лад, если хотите, но мчимся несомненно. Пройдет немного времени, и, я уверен, великие идеи, раз настигнув нас, найдут у нас более удачную почвурля своего осуществления и воплощения в людях, чем где-либо” Эту уверенность Чаадаев высказывал многократно.

1834 год: “Я убежден, что на нас лежит задача разрешить величайшие проблемы мысли и общества, ибо мы свободны от пагубного влияния суеверий и предрассудков, наполняющих ум европейцев”.

1835 год: “Россия призвана к необъятному умственному делу: ее задача дать в свое время разрешение всем вопросам, возбуждающим споры в Европе. она (Россия. ), на мой взгляд, получила в удел задачу дать в свое время разгадку человеческой загадки. Придет день, когда мы станем умственным средоточием Европы, как мы уже сейчас (после русских побед 1812 – 1815 годов) являемся ее политическим средоточием, и наше грядущее могущество, основанное на разуме, превысит наше теперешнее могущество, опирающееся на материальную силу”

Сразу же после опубликования первого письма, в конце 1836 года, Чаадаев еще раз подчеркивал: “. у меня есть глубокое убеждение, что мы призваны решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах, ответить на важнейшие вопросы, которые занимают человечество. Я часто говорил и охотно повторяю: мы, так сказать, самой природой вещей предназначены быть настоящим совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества”; для этого, пояснял Чаадаев, “нужно стараться лишь постигнуть нынешний характер страны в его готовом виде, каким его сделала сама природа вещей, и извлечь из него всю возможную пользу”, то есть выработать национальное самосознание.

Горделивый прогноз Чаадаева с несомненностью осуществился уже хотя бы в том, что вскоре начали свой творческий путь Достоевский и Толстой, действительно представшие в своем творчестве как “настоящий совестный суд перед великими трибуналами человеческого духа”, что давно признано всем миром.

И приведенные высказывания мыслителя (а их можно бы значительно умножить) начисто опровергают не раз повторенное герценовское утверждение, согласно которому у России, с точки зрения Чаадаева, “нет будущего”.

Как уже сказано, в литературе о Чаадаеве предпринимались попытки толковать противоречащие западничеству высказывания мыслителя в качестве “уступок” господствовавшему режиму уступок, на которые Чаадаев пошел после “скандала” вокруг его сочиненного в 1829 году и опубликованного в 1836-м первого письма.

Между тем – хотя для многих людей это будет полнейшей неожиданностью – дело обстояло прямо противоположным образом: Чаадаев был настроен наиболее антизападнически как раз во время публикации своего столь ложно понятого письма! Ведь именно в конце 1835 года, всего за несколько месяцев до того момента, когда он передал свое якобы западническое письмо в журнал “Телескоп”, Чаадаев восхищался резкой антизападной речью Николая I, прозвучавшей в Варшаве. Эти его слова только что цитировались – о “роковой странице, написанной рукой Петра Великого”, – странице, которая теперь “разорвана”, и “мы, слава Богу, больше не принадлежим к Европе”. Как видим, Чаадаев в это время очень критически относится к западничеству самого Петра Великого! Но это был, надо прямо сказать, своего рода экстремизм, и позднее Чаадаев сумел отнестись к проблеме соотношения России и Запада вполне объективно. В его первом письме все беды России предстают в сущности как “следствие образования совершенно привозного, подражательного. У нас нет развития собственного, самобытного. Старые идеи уничтожаются новыми, потому что последние не истекают из первых, а западают к нам Бог знает откуда; наши умы не браздятся неизгладимыми следами последовательного движения идей, которое составляет их силу, потому что мы заимствуем идеи уже развитые. Мы растем, но не зреем; идем вперед, но по какому-то косвенному направлению, не ведущему к цели”.

Вполне понятно, что никаким западничеством здесь и не пахнет! И в мае 1836 года Чаадаев пишет о Пушкине, замыслившем создать историю Петра I: “Он очень занят своим Петром Великим. Его книга придется как раз кстати, когда будет разрушено все дело Петра Великого: она явится надгробным словом ему. странная у нас страсть приравнивать себя к остальному свету. Что у нас общего с Европой? Паровая машина, и только”.

Но через семь лет, в 1843 году, Чаадаев в сущности “кается”: “Было время, когда я. думал, что тот великий катаклизм, который мы именуем Петром Великим, отодвинул нас назад, вместо того, чтобы подвигнуть вперед; что поэтому нам нужно возвратиться вспять и сызнова начать свой путь, дабы дойти до каких бы то ни было крупных результатов в интеллектуальной области. Ознакомившись с делом ближе, я изменил свою точку зрения. Теперь я уже не думаю, что Петр Великий произвел над страной насилие, что он в один прекрасный день похитил у нее национальное начало, заменив его началом западноевропейским. ”

И вот что исключительно важно в связи с этим осознать: Чаадаев не был согласен со славянофилами вовсе не из-за их чрезмерного “превознесения” России, но, напротив, из-за того, что они, на его взгляд, были склонны принижать мировую роль России, настаивая прежде всего или даже только на ее национально-религиозном своеобразии, которое надо уберегать, даже спасать от внешних воздействий, замкнувшись в “семейном” (славянском) кругу.

Все вышеизложенное так или иначе говорит о том, что Чаадаев – подобно Пушкину – не впадал ни в западничество, ни в славянофильство; он, если угодно, возвышался над прискорбным расколом русской мысли, от которого, кстати сказать, начиная с 1840-х годов было очень нелегко удержаться

В основе этого раскола лежало, в частности (или даже прежде всего), оценочное сравнение Запада и России, более или менее явная постановка вопроса о том (если выразиться наиболее кратко и наиболее просто), что “лучше” – Запад или Россия. Конечно, далеко не всегда вопрос этот ставился прямолинейно и категорически, но все же он с несомненностью проступает, скажем, в спорах Белинского и Хомякова, Добролюбова и Аполлона Григорьева и даже позднего Владимира Соловьева и Николая Страхова и т. д.

Между тем в творчестве – в том числе в публицистике Пушкина нет такого оценочного сопоставления Запада и России: и там, и здесь поэт видит свою истину и свою ложь, свое добро и свое зло, свою красоту и свое безобразие, свою святость и свою греховность.

Но то же самое с полным правом можно сказать и об историософии Чаадаева. Мыслитель, например, исключительно высоко ценил воплощенность христианских идей в социальном бытии и самом повседневном быте Запада и не находил такой воплощенности в России. И, между прочим, именно эта сторона, этот аспект историософии Чаадаева особенно способствовали причислению его к западникам. Поскольку религиозные, христианские проблемы занимают преобладающее место в мысли Чаадаева, западничество стали усматривать в его приверженности (как мы увидим, мнимой) к католицизму, а не к русскому православию.

А. Лебедев «оправдывает» увлеченность Чаадаева католицизмом тем, что « уж больно скомпрометирован был тогда отечественный вариант христианства русским духовенством». И в подтверждение этой точки зрения приводит слова Пушкина: «Русское духовенство находится вне общества, оно еще носит бороду. Его нигде не видно, ни в наших гостиницах, ни в литературе, оно не принадлежит к хорошему обществу. Оно не хочет быть народом. Точно у евнухов — у него одна только страсть, — говорит Пушкин, — к власти». Русское духовенство, - продолжает А. Лебедев, - во времена Чаадаева уже было идейным евнухом. И с точки зрения религиозного «идеетворчества» оно было уже совершенно бесплодно. Католицизм оказывался в ту пору куда более гибкой религиозной доктриной, нежели окаменевшее в своих оказененных догмах православие. Наконец согласно Чаадаеву русское православие исторически скомпрометировало себя, содействуя закрепощению русского простолюдина. »

В действительности же Чаадаев утверждал равноправие, равноценность православия и католицизма. Поэтому он, например, оспаривал Тютчева, который был склонен (хотя и не являлся последовательным представителем славянофильства) отрицать полноценность католицизма. Чаадаев писал о Западе: “Если “церковь устроилась там как царство мира сего” , это было потому, что она не могла поступить по-другому, это было потому, что ее великим призванием в этом полушарии христианского мира было спасение общества, которому угрожало варварство” (Чаадаев имел в виду воинственные германские племена, беспощадно сокрушавшие античную цивилизацию). И согласно убеждению мыслителя, на Западе церковь ставила своей задачей создание “христианского общества” (как сказали бы теперь, “христианского социума”).

Между тем русский народ, утверждал Чаадаев, “принял высокие евангельские учения в их первоначальной форме, то есть раньше, чем в силу развития христианского общества они приобрели социальный характер”.

Чаадаев, повторяю, восхищался западным строем жизни, в котором, по его убеждению, всесторонне воплотились, “опредметились” христианские идеи. Но он вовсе не отрицал на этом основании русскую жизнь, ибо, по его словам, поскольку “Христианство осталось в ней не затронутым людскими страстями и земными интересами”, оно сохранилось в первоначальной чистоте”. “Эта чистота, без сомнения, – утверждал мыслитель, неоценимое благо, и она должна утешать нас во всех недостатках нашего духовного строя”. И как своего рода итог: “Благословим же небо за то, что оно поставило восточную Церковь в самые благоприятные в мире условия для того, чтобы жить в христианском смирении и его проповедовать, но не будем слишком строго обвинять западную Церковь в честолюбии, ибо кто знает, что стало бы с восточною, окажись она в подобных условиях». Итак, Чаадаев отнюдь не возвышал католицизм над православием (и наоборот): он воспринимал их как принципиально различные, но равно имеющие право на существование христианские церкви. В связи с этим следует сказать, что, согласно представлениям Чаадаева, мышление об обществе и его истории может и должно стать “наукой” (science), которая “в области социальных идей оперирует также беспристрастно и безлично, как. в естественных науках. Я уверен, придет время, когда мы сумеем так понять наше прошлое, чтобы извлекать из него плодотворные выводы для нашего будущего”.

Нетрудно оспорить чаадаевскую уверенность в будущем всемогуществе “науки” об обществе. Но плодотворнейшее “беспристрастие” в мышлении о России и Западе (и, конечно, о других “предметах”) безусловно было присуще Чаадаеву, как и Пушкину. И в этом, если угодно, выразилось превосходство “единственной культурной эпохи” над позднейшим развитием русской мысли.

Поистине великолепное “беспристрастие” воплотилось в чаадаевском отношении к сложившимся на его глазах российским западничеству и славянофильству. Совокупность его суждений об этих, как он их называл, “школах” имеет первостепенное значение. Мыслитель достаточно высоко ценил усилия и тех, и других, но в то же время с замечательной меткостью говорил об их способной завести в тупик односторонности.

Слово “западник”, которое тогда еще только начинало входить в язык, Чаадаев не употреблял, но цитируемое высказывание, несомненно, имело в виду последовательных западников: “Русский либерал – бессмысленная мошка, толкущаяся в солнечном луче: солнце это – солнце Запада”.

Необходимо сознавать, что в отличие от славянофилов в глазах Чаадаева (это ясно видно из всего его наследия), как и в глазах Пушкина, “солнце Запада” излучало великий и покоряющий свет; однако он вовсе не считал, что оно может и должно быть и “солнцем России”. Он недвусмысленно писал западному дипломату и публицисту графу А. де Сиркуру, что плодотворное духовное развитие России начнется лишь тогда, когда русское самосознание сумеет “свергнуть иго вашей культуры, вашего просвещения и авторитета”.

И дело здесь вовсе не в том, что Запад несет в себе негативные, “дурные”, ложные идеи; Чаадаев ни в коей мере не разделял этих славянофильских оценок. Когда он говорил, что декабристы принесли с собой с Запада “дурные идеи”, он явно имел в виду не сами по себе западные идеи, а их неприменимость к русскому бытию. Дело не в том, что Запад “плохой”, а в том, что он другой. “Исходные точки у западного мира и у нас, – писал, например, Чаадаев, – были слишком различны. Идея законности, идея права (столь беспредельно любезная западникам. ) для русского народа – бессмыслица (выделено самим Чаадаевым. ). Никакая сила в мире не заставит нас выйти из того круга идей, на котором построена вся наша история, который составляет всю поэзию нашего существования”. Итак, западничество (но конечно не сам Запад), по убеждению Чаадаева, бесперспективно.

Но не менее беспристрастно говорил Чаадаев и о славянофилах: “Чего хочет новая школа? Вновь обрести, восстановить национальное начало, которое нация по какой-то рассеянности некогда позволила Петру Великому у себя похитить. (присущее так или иначе всем славянофилам убеждение). Сущая истина, и мы первые под этим подписываемся, – что народы. не могут ни на шаг продвинуться по пути предназначенного им развития без глубокого чувства своей индивидуальности, без сознания того, что они такое; более того, лишенные этого чувства и этого сознания, они не могли бы и существовать; но именно это и доказывает ошибочность вашего учения, ибо никакой народ не утрачивал своей национальности, не перестав в то же время существовать; между тем, если я не ошибаюсь, мы как никак существуем!”

Уместно здесь вглядеться в нашу современность и заметить, что и сегодня есть своего рода прямые продолжатели славянофилов, усматривающие уничтожение “национального начала” в российской революции. Полтора столетия назад славянофилы в сущности также толковали коренные преобразования конца XVII – начала XVIII века.

В год появления первого «Философического письма» и объявления Чаадаева сумасшедшим, у М. Ю. Лермонтова появляется стихотворение

Великий муж!

Здесь нет награды,

Достойной доблести твоей!

Ее на небе сыщут взгляды,

И не найдут среди людей.

Но беспристрастное преданье

Твой славный подвиг сохранит,

И, услыхав твое названье,

Твой сын душою закипит.

Свершит блистательную тризну

Потомок поздний над тобой

И с непритворною слезой

Промолвит: «он любил отчизну!»

Лермонтов не указывает нам адресата стихотворения, но эти слова в полной мере можно отнести к П. Я. Чаадаеву, которого при жизни постоянно обвиняли в отсутствии патриотизма, принижении истории Великой Российской державы. Но спустя века мы, «поздние потомки», как и предсказывал великий поэт М. Ю. Лермонтов, действительно можем промолвить: «Он любил отчизну!». В чем же заключалась эта любовь?

Широко известны тютчевские строчки о России, которые являются «неофициальным», но очень точным и емким выражением понимания (или точнее нежелания понять) русского человека своей страны:

Умом Россию не понять,

Аршином общим не измерить:

У ней особенная стать,

В Россию можно только верить.

Но я позволю себе не согласиться с русским поэтом-дипломатом Ф. И. Тютчевым. В Россию нельзя только «слепо верить», нужно стараться понять ее и понять именно «умом»! Это и попытался сделать П. Я. Чаадаев. Он говорил о том, что прошлое России не проникнуто идеей, но обвинения относились, в сущности, не к России, а к ее национальному самосознанию, которое, по мнению мыслителя, заведомо недостойно такого народа, как “русский народ, великий и мощный”; преувеличивая, он утверждал даже, что русское самосознание еще не существует вообще. Говоря с крайней резкостью об отсутствии в России национального самосознания, Чаадаев тем самым в сущности как бы подстегивал мыслящих русских людей (в том числе самого себя), побуждал их к постижению смысла отечественной истории. «Я спрашиваю вас,- восклицал П. Я. Чаадаев,- где наши мудрецы, наши мыслители? Кто когда-либо мыслил за нас, кто теперь за нас мыслит?

Да, Чаадаев любил Россию, но это не был «слепой» патриотизм. Он говорил об о своем чувстве так: «Я любил мою страну по-своему, вот и все, и прослыть за ненавистника России было мне тяжелее, нежели я могу вам выразить! Довольно жертв. Теперь, когда моя задача выполнена, когда я сказал почти все, что имел сказать, ничто не метает мне более отдаться тому врожденному чувству любви к родине, которое я слишком долго сдерживал в своей груди»

Как созвучны с этим слова М. Ю. Лермонтова из его стихотворения «Родина»

Люблю отчизну я, но странною любовью!

Не победит ее рассудок мой,

Ни слава, купленная кровью,

Ни полный гордого доверия покой,

Ни темной старины заветные преданья,

Не шевелят во мне отрадного мечтанья.

Чаадаев сформулировал суть так называемого «истинного патриотизма» - это соединение любви к Родине с ясным критическим пониманием ее положения и поиском «усовершенствований» для жизни всего общества. И сегодня, когда Россию с новой силой захлестывают волны национализма и лжепатриотизма, на мой взгляд, пора напомнить нашей стране, о чаадаевской идеи «истинного патриотизма». Хрестоматийными стали слова Петра Яковлевича: «Я не научился любить свою родину с закрытыми глазами, со склоненной головой, с запертыми устами. Я нахожу, что человек может быть полезен своей стране только в том случае, если хорошо понимает ее; я думаю, что время слепых влюбленностей прошло, что теперь мы прежде всего обязаны родине истиной. Я люблю мое отечество, как Петр Великий научил меня любить его. Мне чужд, признаюсь, этот блаженный патриотизм, этот патриотизм лени, который умудряется все видеть в розовом свете и носится со своими иллюзиями»

Актуальны и другие мысли Чаадаева. Так в спорах о путях развития России (западной или восточной модели), Петр Яковлевич придерживался той точки зрения, что «мы слишком мало походим на остальной мир» и, что «если мы действительно сбились с естественного пути, нам прежде всего предстоит найти его». В сочинениях П. Я. Чаадаева вполне определенно сказано о бесплодности попыток “нагонять” Запад – попыток, неизбежно сводящихся к пустому “подражанию” и “заимствованию”. По мнению философа, самобытная мысль в России должна вырасти из “опыта веков и поколений” российского бытия, а не усвоена извне, с Запада.

Не менее злободневна его критика русской действительности в плане того, что к ней не привиты идеи «долга, права, порядка». Достаточно в этой связи напомнить, что мы до сих пор говорим о необходимости создания в нашей стране на основе этих принципов «правового государства»

Чаадаев подметил также несколько особенностей русского национального характера. Он был убежден, что «народу нашему не хватает прежде всего глубины», что истинная причина нашего умственного бессилия, (также как и политического величия) – факт географический. Эта проблема не есть проблема исключительно «чаадаевской» России, это извечный недуг русского человека. Так почти через 80 лет Н. Бердяев в своей статье «О власти пространств над русской душой» напишет: « необъятные пространства России тяжелым гнетом легли на душу русского народа. В психологию его вошли и безграничность русского государства и безграничность русских полей. Русская душа ушиблена ширью, она не вошла внутрь, в созерцание, в душевность, она не могла обратиться к истории, всегда связанной с оформлением, с путем, в котором обозначены границы. Формы русского государства делали русского человека бесформенным». Еще одну особенность русского национального характера П. Я. Чаадаев видел в том, что «мы, русские, всегда мало интересовались, что истинно, а что ложно». Отголоски этих слов мы также слышим у философа Бердяева «Русская нелюбовь к идеям и равнодушие к идеям нередко переходят в равнодушие к истине. В этом есть что-то характерно-русское, есть своя настоящая русская правда. Преклонение перед органической народной мудростью всегда парализовало мысль в России и пресекало идейное творчество, которое личность берет на свою ответственность».

И именно потому, что многие идеи Чаадаева до сих пор сохраняют современное звучание и значимость, мы обращаемся к нему, как к живому собеседнику, и в последние годы имя Петра Яковлевича Чаадаева все чаще появляется на страницах отечественных журналов, газет и книг.

В историческом гуле движения России и Европы, всего человечества, как выражался Чаадаев, к «неисповедимым судьбинам» и «непредсказуемой развязке» имена великих философов и мыслителей порою станут забываться и стираться из памяти. Но в годы спокойного осмысления пережитых катаклизмов духовный опыт этих людей трудно переоценить при выборе путей на новых поворотах истории. И время извлекает из забвения их имена, оживляет их личности, вовлекает их идеи в свои собственные споры и надежды. К числу таких имен относится и имя Петра Яковлевича Чаадаева, подлинное осмысление идей которою и для современников, и для потомков окажется небесполезным уроком.

Комментарии


Войти или Зарегистрироваться (чтобы оставлять отзывы)